Квартира Бережковых чрезвычайно нелепа, в ней всего четыре комнаты, две небольших смежных, их занимали Владимир Иванович с Машей, и две огромных. В одной из них, тридцатиметровой, испокон века обретался тот самый Попсуйка, старый вояка неизвестного года рождения, чьи неснимаемые кожаные галифе когда-то растрескались, как виды видавшая лакированная поверхность стола, да так и законсервировались.
Попсуйку звали то ли Петро, то ли Павло, но дед панибратского расклада не одобрял, всем приказывал обращаться к себе только по фамилии. Некоторые соседские гости по первости хихикали, им казалось, «дед Попсуйка» звучит нелепо, и народ искал созвучную замену смешному имени, чтобы неуместными смешками не попадать впросак. Благородный замысел многократно потерпел крах. «Поп», с которого начиналась любая замена, в квартире уже жил – настоящий, рукоположенный отец Владимир Бережков, а минуя слово «поп», прозвать соседа хоть как-то благовидно не удавалось. Так он и утвердился дедом Попсуйкой, когда о нем говорили в третьем лице, к чему все скоро привыкли, потому что случайных гостей в квартире, как правило, не появлялось. Обращались же к Попсуйке все жильцы квартиры исключительно «дед», прилагая к этому домашнему семейному прозванию разнообразные окончания.
Дед Попсуйка, всем довольный и ненавязчивый, хранил сердечную верность своей ненаглядной Бронечке из Черновиц, которую родители в девятьсот четырнадцатом году насильно вывезли в Австрию, спасаясь от расправ над евреями. Вероятно, из-за Бронечки к евреям Попсуйка относился с особым трепетом, при случае непременно выказывая свое расположение. След Бронечки с тех пор затерялся, наверно и в живых ее давно уже не было, а Попсуйка все жил и жил, постоянно терял свои вещи, немного пованивал и ронял остатки белых волос в кастрюли и на кухонные столы.
Но он обладал удивительным даром, ради которого соседи прощали ему его чудачества.
Дед мог днями не выходить из своей комнаты, топоча там старческими, не отрывающимися от пола ногами и неразборчиво бубня, или затихая в бесконечных раскопках старых фотографий, пожелтевших бумаг и какой-то своей неведомой утвари, которая и составляла теперь его жизнь. Но существовало еще и некое тайное устройство, сохраняющее его связь с реальностью, и то ли устройство это было вживлено прямо в сердце старика, то ли в иной нематериальный орган, но срабатывало оно безотказно, поворачивая на реверс его привычную душевную зажиточность в одиночестве.
Стоило кому-то из соседей погрузиться в апатию или депрессию, произойди у кого-нибудь неприятный эксцесс, Попсуйка немедленно покидал свой мир воспоминаний и, шаркая ногами, приходил взыскивать помощи. Цепкими пальцами он хватался за локоть соседа или скребся в дверь и дотошно требовал отварить ему картошечки – «руки дрожат, дрожат, выпадает нож» – сходить в магазин, а порой даже помочь с уборкой, ссылаясь на давление и на то, что у него кружится голова.
– А то упаду, упаду да рассыплюсь. Как говорила моя Бронечка, «прямо щас и умер`у»! Мне же много теперь не надо, старому… А потом тебе, милок, собирать на совок мои косточки…
Приходилось отвлекаться, помогать, а в это время благодарный дед оставался рядом и о чем-то ворковал тихо, периодически взывая к ответу на свои обращения. И помогающему чудесным образом становилось легче, плохое настроение отступало и уже не возвращалось.
Квартира берегла уютного деда, считая его своего рода талисманом и даже гарантом всеобщего спокойствия и благополучия, несмотря на то, что порой то один, то другой житель ли, гость ли оказывался не прочь укрыть от старика свой секрет. Тщетно, вездесущего деда было не провести, о себе самом же он не допускал никакого любопытства сверх того, о чем поведал давным-давно.