Екнуло сердце: вспомнил про бычка, который, может, еще лежит в кармане кожаной куртки. Не докурив, Сомов никогда не выбрасывал бычка, а бережно гасил и совал в карман. А вдруг и сейчас там лежит, забытый? В балке уже похолодало, но ради такого водой ледяной дал бы себя облить. Вылез, нащупал куртку, юркнул обратно в мешок, рванул «молнию» на кармане… Вот он, родной, желанный! Давно уже такой радости Сомов не испытывал, как от этого бычка. Прислушался – спят. Не спали бы – дал бы каждому по затяжке, а раз спите – во сне покурите. Крутанул зажигалку, жадно затянулся, раз, второй, третий – даже в голове зазвенело от облегчения.
И постыдился: нехорошо, не по совести. Проснулся бы кто, увидел, что он курит, бог знает, что бы подумал. И так не любят его, жмотом в глаза и за глаза обзывают, скопидомом. А ты зайди ко мне, посмотри, сколько в доме накоплено?!
Сомов вздохнул. Дорого она обходится, Жалейкина правда, чистая совесть.
Семь лет назад, в гололед, такая приключилась история. Возвращался Сомов ночью в парк, и в его троллейбус врезалась «Волга». Признали, что водитель троллейбуса ничего не нарушил, а с двоих, которых из-под обломков «Волги» вытащили, вину смерть списала. Вот и вышло, что оказался как бы виноватым в этой беде один человек – Василий Сомов. Не перед судом, к которому он и не привлекался, – перед своей обнаженной совестью. Понял это, когда трех сироток решили определить в детский дом.
Не позволила Жалейка!
Взяли детей к себе. Яблоки зимой покупали, на море летом возили – чтоб жили, как раньше. Полюбили, как родных, заменили отца и мать, не во всем, конечно, потому что родителей вообще нельзя заменить. Но здоровье детям сохранили и детство прожить дали, старшего до института довели. Поневоле жмотом станешь, деньги, брат, у нас считанные…
Еще пять лет, подумал Сомов, и полегче будет. Заработок Костя в семью принесет, младших поднять поможет. Как Давид Мазур – не забывает, помнит, помогает.
По анкете – трое детей, по столу обеденному – шестеро… И никто из походников не знает, и пусть не знает, жалеть мы сами умеем, нас жалеть ни к чему. Живым бы вернуться!.. Зря вчера Валеру попрекал, не он от самолета отговорил – Жалейка отговорила!
Так он лежал и думал. Выспался, покурил, до звонка еще часов шесть – давно такой удачи не выпадало. Всех вспомнил: жену, своих стариков и ее стариков, Витю, Колю, Галку, Зойку, Костика и Леночку, никого не забыл. Стал думать, что кому купит, если живым останется. Жалейке мохеровый шарф на плечи, мальчишкам джинсы и нейлоновые куртки; девчонкам тоже куртки поярче и нейлоновые купальники – это на валюту, в Лас-Пальмасе. А дома – всем новую обувь, а девчонкам – высокие сапоги, Костику для института шерстяной костюм, старикам – отрезы… Сам – за баранку, а семью – в Евпаторию на месяц, пусть жизни радуются.
Вспомнил, что как-то Игнат его спросил:
– Вася, а ты когда-нибудь в жизни смеялся?
– Что я, клоун, что ли? – нехотя ответил, хотя вообще мог бы не отвечать на такой глупый вопрос.
Вспомнил же Сомов про этот вопрос Игната потому, что лежал и улыбался – так хорошо ему было думать про то, как обрадуются дома его подаркам и его возвращению.
И с этой улыбкой стал засыпать. Эх, Жалейка, Жалейка, совесть ты моя…
Три часа на размышление
Поезд скрылся за снежной пеленой, и Гаврилов остался один.
Сейчас половина первого. Через полтора часа остановятся на обед и увидят, что он отстал. Еще полтора часа – на возвращение. А если догадаются отцепить цистерны от «Харьковчанки» и пойти назад на третьей передаче, то минут сорок. Итого три часа либо два часа десять минут. Впрочем, это, наверное, все равно: больше полутора часов ему не выдержать.