А мать все руку не отпускает.
– Не пойду, к конюху иду. Обет давал, что приду.
– Ну, то поди к Возгарю, поди, – ласково Люба уговаривала сына, хоть он и сам направлялся туда. Материнское сердце успокоилось, обет дал – знать, выполнит. Проводила она его за самые ворота, а уверившись, что тот к соседям не пошел, вернулась назад, в избу.
Родиполк послушно ушел. Да и что было делать? На своем стоять? Ссору? Не надобно того. «Ведь и так я матери обиду делаю, коль с дядькою Журбою в ругани. Ясно ж ведь, не сама то придумала, а Болислав наученье сделал. А ему перечить не буду, ведь Чаруша невеста мне, дружкою еще не стала».
Наступила черна ноченька. Неспокойна она была для жениха: не к добру то это, не к добру… В избе Болислава было тихо. Все заснули. Брат Лель на печи. В светлице на широкой лаве подле оконца да на перине мягкой лежала бледна Чаруша. Рядом с нею, сидя, опустив голову на широку грудь, заснула стара Куманиха. Только матери Весне, как и Родиполку, не спалось. Все их та черна ноченька тревожила.
Вздохнула тяжко мать-хозяюшка да тихо вышла в клети, взглянула на мирно спящего, уже совсем седого, но еще крепкого мужа. Отец-батюшка в прохладные клети ушел, чтобы помехой не быть. Вид мирно спящих детей да мужа немного успокоил ее дух, она на пальчиках, крадучись, пошла к себе в горницу. Только под саму зорьку Весна забылась неспокойным сном. Но мать-родительницу не обманешь. Чует она беду! Чует! Духом своим материнским, нежным, ласковым. Чует! То и случилось. Этой смоляной, задушливой, неспокойной ноченькою тихо, словно уснула, умерла их младша дочь Чаруша.
Ранним утром, не дождавшись яркого солнца, Весна приступила к Чаруше. Глянула, а у той аж губы посинели. На колени упала мать Весна, заголосила, запричитала, аж соседи то услыхали. Вбежал босой отец, потемнел лицом. Заскрежетал зубами соскочивший с печи младой Лель. Еще больше сгорбилась стара бабка Куманиха, посерела. Вбежал в их избу дядька Журба, да и все понял. Умерла та Чаруша, умерла. Забрала ее дух с собою Мора-смерть, забрала, увела…
День прошел, словно большой птах пролетел. Раскинул крылья свои огромные, закрыл деревеньку малую печалью. Все только и судачили, друг дружке сказывали, что о младой Чаруше да ее смерти. Старая, сгорбленная бабка Куманиха, опираясь на свою палку, ходила по всей деревеньке да всем о том сказывала. Видя издалека молодицу али встречая девку али пышнотелу бабу, то и рассказывала. Они охали, кивали. А после уж и сами все разносили, тихо, оглядываясь, словно хотели, чтобы про то никто не ведывал.
– Слыхивали, Чарушка-то умерла опосля Купалы…
А некоторые уж и припомнили младую Милораду, что от жениха сбежала, да и свое прибавляли.
– Чарушка-то умерла, – тараторила щупла, остроноса Кутра, наклонясь к уху седоволосой пышногрудой Рады, – видно, не простили Ярило да Макуша их род.
Та молча кивала, соглашалась. А там уж бежала к себе в избу поведать матери да сестрам. А те уж после сами-то все дальше говорили:
– Весну да Болислава Ярило наказал за дочь старшу, Милораду-то непутевую.
Младые девицы ойкали да свое вспомнили, наклонясь к друг дружке, свое говорили:
– Чаруша-то на Купало свой заветный венок плела. А как стала она по реке пускать, так он и утоп, ко дну пошел. Он-то, венок ее плетеный, вышел округлый да большой. Тяжелым он был, не смогла его речушка донести на водах своих нежных, вот он на само дно реки ушел, сгинул.
– А рубаха-то ее, – девица-подруженька сказывала, кивая, – до самого полу была, бела да чиста, вышить-то свою обережку по краю алой ниткою не поспела, не сладила себе добру судьбинушку.