С этими словами он подавал старцу тысячу рублей, старик как бы хмелел от духовного разговора с самим апостолом и легкой поступью в больших валенках скрипел по тропинке, под которой на косогоре горбились крыши и заборы, и подвывала чья-то собака в вечерней густоте уютного сумрака. И казалось, что наравне, а может быть, ниже этого путника вилась, гнездилась утренняя звезда. Пространство звенело, звёздочки шевелились, рисовались. Это Иван шёл у монастырской стены и был как бы над всеми. И берёзовый привкус мороза над застывшими валами из бриллиантовой мишуры пьянил его.
Вдоль сугробов медленно пополз тёмно-синий «Фокстрот». Из него вышли две женщины. Подружка Тиффани и фарфоровая незнакомка. Всё на них было глянцевое, отороченное трепещущими перьями и соединенное цепочками, однако это не означало принадлежности к высшему свету, скорее наоборот – в приличных кругах кодекс неписаных правил исключает строгое следование моде. Они торопливо выскочили перед скрипящим по снегу Иваном, он открыл им дверь на мостик и провёл в дом и дальше крутой лестницей в свою глубокую келью.
– Все святые угодницы к Ивану, – прокашлял цепной пёс, высовывая нос из стылой будки с миской заледеневшей еды. – Того и смотри, помолодеет.
Кот Гитлер пробежал тайным ходом под стропилами, где шла большая игра, и чуть было не проболтался дяде, что за персоны у Ивана. Но коты не умеют говорить, только подглядывать.
– Пиковая дама! – бросил Червяковский, астролог-любитель, сотрудник какого-то института, похожий на смышлёного кокера.
– Ладно. Партия, – нехотя сдался Лимур Аркадьевич и на секундочку представил, что он Бог, и что Червяковский получает от него откровение.
– Я безумно боюсь золотистого плена, – тихо пропел Червяковский, привычно читая чужие мысли, а дядя мой улыбнулся своей елейной улыбкой и добавил:
– Да у тебя стафилококк и тот золотистый.
Они отошли к столику, деликатно сервированному профессором математики Небояркиным. Как и все они, он был актером старинного любительского театра в Доме учёных. Лохматый математик с одного из портретов в университетских коридорах знал толк в ношении бакенбард, понимал в гармонии, ведал пропорции и основания мира, поэтому на его лице как и в квадрате стола царила полная асимметрия. Соблазнительный беспорядок: жидкий алмаз, сотканный в аппарате с кипящим временем, трепетал в иссеченном рисунками графине, рыба предвыборного посула с киндзодзою и крупно молотым перцем молчала о чем-то на пару с жир-птицею гриль, напоминая Червяковскому о былых проигрышах математику, и он, проглатывая досаду, отыгрывался тонкими надругательствами над хозяином дома.
– Мистика кругом, – поднял рюмку Небояркин. – Взять того же Распутина.
– Распутина, – повторил Червяковский себе под нос, уже плетя невидимые паутинки, – Два…
– Да взять моего дворника, – вставил Мур. – Ведь такой же хлыст! Вот была с ним история.
– Валяй, – бросил доктор Тузовский, крупный усатый мужчина с выпирающим клетчатым брюхом, схваченным подтяжками, одиноко катая шары по сукну бильярда.
– Задолжал мне этот чудотворец как-то плату за месяц, – начал хозяин дома. – Я, конечно, скандалить не стал, а взял и написал ему записку на двери «Завтра 8000».
– Латифундист, – потирая ладоши, пожурил вечный Цукер.
– Кащей, – согласился Небояркин.
– На следующий день без всякой надежды сую руку в пиджак в парадной, – продолжал дядя Мур, – а там восемь тысяч бакинских – початая пачка долларов, перехваченная банковской лентой. Я ничего понять не могу, он же сирота без паспорта и прописки. Говорю Нанке: выгоняем! Валюту вот, при свидетелях сейчас верну. Без квартплаты естественно. А Нанка как бросится ко мне: Не гони человека! Выясняется, что внучка старшая пошалила и на записке знак баксов подрисовала. Нанка решила, что я одикообразился, сняла с моей книжки, добавила из своих, и мне в карман. Она, видите ли, давно уже за него нам платит.