Баронет едва успевает сорвать с себя маску и кричит, вырываясь из его объятий:
– Взгляни, философ, на женщину, которую любишь! Этого ли ты жаждал, ты, жаждущий всего?
Сбитый с толку, в беспорядке мыслей и одежды, философ остается нем в течение нескольких мгновений, а затем, залюбовавшись свежими устами юноши, его искрящимися весельем глазами и длинными черными кудрями, с нежностию берет обе его руки в свои.
– Ну конечно же, именно тебя я желаю, – говорит он. – Я желал тебя, сам того не сознавая. И приключением этим я раскрываю себе глаза! – И тотчас продолжил с натуральным баронетом занятие, которое начал несколько ранее с лжеграфинею. Ловец сам оказался уловлен, однако вовсе не горевал по этому поводу, ибо был развращен сверх всякой меры, да и с самого начала вовсе неспроста согласился на подобное переодевание.
Луне пришлось в ту ночь сносить забавы Юпитера с Ганимедом, и коль скоро разговор свернул на мифологию, то г-н де Лангенхаэрт, по слухам, проявил не меньше остроумия, осведомленности и любознательности, нежели юный д’Антрев, коего штудии в сем предмете зашли к тому времени весьма далеко; наконец они расстались, очарованные беседою и условившись при случае как следует повторить свою латынь.
К великой досаде шутников, г-н де Лангенхаэрт самолично поведал своей любовнице об этом приключении, объявив, что счастлив был приготовить самому себе подобный сюрприз. Так что и на сей раз насмешники, в сущности, остались с носом, ибо решительно ничто, никогда и ни при каких обстоятельствах не могло поколебать систему сего философа-эгоиста».
История эта весьма поучительна. Так, когда Гаспар узнавал что-либо новое о мире, он пребывал в неизменной уверенности, что узнал что-то новое о самом себе. Все неизвестное исходило из него самого и никогда извне, поскольку вне его ничего не существовало. То была настоящая умозрительная система обороны, концептуальная броня, позволявшая ему воспринимать любой факт и опрокидывать самые сильные возражения.
«Клеант. Но если этот мир создан согласно вашим желаниям, как объясните вы существование в нем боли? Мне кажется, этот аргумент разрушает вашу систему.
Автомонофил. Боль? Вы здесь коснулись моего небольшого изобретеньица, коим я весьма горжусь и за которое не устаю возносить себе хвалу. Боль есть всего-навсего вопрос, который я задаю самому себе, дабы постигнуть силу моего желания: коль скоро страдание, причиняемое мне болью, останавливает меня, значит в глубине моего существа я не слишком стремлюсь к вожделенному предмету; если же боль не оказывается неодолимым препятствием, значит желание мое поистине сильно и глубоко. Таким образом, боль есть нечто вроде барометра моих желаний. Хитроумная находка, не правда ли?
Клеант. Бесспорно. Боюсь только, что хитроумия здесь больше, нежели истины».
На этом диалог заканчивался. Ничего более я не нашел и у Сент-Иньи, если не считать историй, из которых явствовало, какое непонимание вызывал философ в современном ему обществе:
«Г-жа дю Деван, увлеченная партией в триктрак, которую она, несомненно, выигрывала, заметила нашего философа, клевавшего носом на банкетке. С видом притворного беспокойства она бросила ему:
– Только не вздумайте заснуть, покуда я не доиграю: иначе весь мой выигрыш может исчезнуть!
Он рассмеялся вместе с остальными.
Из последовательного его безумие сделалось парадоксальным. Полагая себя единственным на свете, он в то же время был весьма охоч до дискуссий и никогда не огорчался никакою критикой; казалось даже, что он искал противоречия, встречая оное с некоей любознательной радостью. Всякий раз, когда ему предлагался веский аргумент, способный, казалось, разрушить его систему, он даже смеялся от удовольствия, повторяя во всеуслышание: