Вновь, чуть отвлекаясь от темы, замечу, что для того, чтобы продлить свой ненасытимый кайф от поглощения самой изысканной еды и сделать его непрерывным, отдельные особи великого Рима, даже не дожидались переваривания пищи желудком, а выблёвывали и изрыгали её вон, с целью его опустошения и возможностью наполнения едой вновь и вновь. Этим постоянно занималась так называемая элита Рима, возведя поглощение пищи и вина в один из главных смыслов своей жизни. Такие люди были уже неспособны ни воевать, ни управлять и конец империи был предсказуем… А в учебниках пишут, что в гибели виновны варвары, вот и верь после того учебникам!
Очевидно, что к подобным типам и принадлежал упомянутый выше граф. Так что моему профессору пришлось решать почти невозможную задачу, – излечить не излечиваемое, с которой он, впрочем, справился превосходно.
Доктор, однако, на прощание предупредил Будунского, что если тот вернётся к прежнему образу жизни, то через время болезнь обязательно вернётся, поэтому необходимо менять свой рацион в сторону сокращения, что предполагает и укрощение непомерного аппетита бедняги. Ведь никакое лечение не отменяет приход матушки-смерти, вопрос лишь во времени её прихода, тонко, намекнул Первацельс Будунскому.
Эти слова сильно не понравились элитному графу, и тот выгнал Первацельса, не заплатив ему ни пфеннига, к великой радости злопыхателей и врагов моего любимого профессора. А что ж граф? Молва гласит, что он умер то ли от подагры, то ли от разжижения мозгов,… если, разумеется, он ими обладал, в чём у меня большие сомнения. Да и бес с ним!
Несмотря на подобные случаи, мой профессор многих бедняков лечил безплатно, вызывая всю ту же ярость «коллег» по лекарскому делу…
* * *
Так продолжалось примерно с год. Я обучался медицине у Первацельса, перемежая свои занятия бурными ночами с Катариной и ставшими теперь редкими походами к де Ариасам.
Как теперь выяснилось, моя помощь Пьеру была пока не очень то и нужна. Он частенько говорил мне, что сам не готов для производства окончательного алхимического делания, и поэтому помощник ему пока не нужен. Однако Пьер повелел мне ждать лишь его сигнала, чтобы присоединиться к нему и начать совместное наступление с ним на смертность и ржавость бренной окружающей жизни, как он сам выражался.
«Лишь истина не ржавеет, мой друг, всё остальное преходяще и мнимо, не забывай об этом». Эту довольно банальную сентенцию Пьер де Ариас любил часто повторять в моём присутствии. Иногда он добавлял: «Главное, найти её вовремя, эту самую истину». Были случаи, что мы сидели, как и прежде за большим столом в их гостиной и пили кисло-сладкое тягучее вино матушки Тересы.
Изредка к нам присоединялась и Мария, которая была, как обычно, прекрасна в этой своей пугающей меня девственной чистоте; однако в последнее время, и это было очевидно для меня, была покрыта лёгким, едва заметным, флёром непонятной мне, чёрствому, девичьей грусти. Непонятой мной, но очень даже заметной, и даже такому твердолобому человеку, как я, Виктор де Лагранж.
Я ведь по-прежнему взирал на неё лишь как на икону, возведённую мной почти на уровень самой Матери Христа, Божественной Марии, недоступную для понимания простого смертного. Мои чувства к Марии сейчас были мне самому непонятны, честно вам скажу. Такой уж я молодой болван был тогда, что поделать с этой глупой юностью.
Да, я по прежнему любил красавицу Марию, но любил её какой то, странной даже для самого себя, любовью. Я не мог себе представить, что мы когда-нибудь будем вместе с Марией не только духом, но своими молодыми телами, и я бы мог проделывать с ней все те штуки, которые проделывал вчера с Катариной или когда то ранее с пышногрудой булочницей Мартой.