То, о чем говорил дальше этот вожак, было ново и вызывало тревогу. Если это были не только его мысли, а и мысли остальных «керивныков», то вызволение Украины откладывалось надолго… Борьба принимала другие формы.
Стецко как исполнитель-боевик предпочитал прямые стычки с врагом. Там было легче: в бою не пофилософствуешъ, меньше раздумий – вернее удар. Из своих тридцати лет больше семи он так или иначе воевал. И семья сложилась на ходу, пожалуй, случайно. Прижил двоих детей на перепутье от одной опасности к другой, и поэтому Стецку не пришлось испытать подлинного чувства отцовства, хотя он пытался объяснить свое участие в движении Степана Бандеры борьбой за счастье своих детей.
Его научили повиноваться слепо, воспитав в нем чувство предельной исполнительности. Он частенько был свидетелем жестокой кары за непослушание и потому предпочитал не рисковать. Стецко и сам карал, и карал беспощадно. И со временем добро, еще жившее в его душе, притупилось, зло взяло верх.
И на этот раз Стецко опасался провокации, подвоха. «Кто-то слушает нас, регистрирует, наблюдает… – думал он, выискивая «глазок» в стене или в раме картины. – Возможно, Зиновий или тот, кто приносил кофе, бесшумный, с покорно опущенными плечами лакей». Самое лучшее в положении Стецка – слушать этого старика и молчать. Бандеровская организация строилась на подчинении и молчании. За неосторожно произнесенное слово – кара.
– …Вполне возможно, что, несмотря на нашу предусмотрительность в организации переправы… – Роман Сигизмундович похвально отозвался о проводниках и, как бы мимоходом проверив, все ли усвоено эмиссаром, продолжал свою мысль: – Возможно вас поймают. Советская пограничная стража имеет огромный опыт, их методы борьбы с нарушителями границы постоянно совершенствуются. Если в сороковом году пограничники сумели выловить немало наших агентов, то представляете, как они теперь поднаторели… – Роман Сигизмундович трудно подходил к центральному пункту инструкции. Сидя в кресле напротив Стецка, он пристально вглядывался в его глаза, словно хотел проникнуть в самую душу, голос стал воркующим, даже чуть кокетливым. – Итак! Допустим, вы попались! Хотя не дай бог! Не стреляйтесь, господин Стецко! Идите в темницу с надеждой рано или поздно из нее выйти. Поэтому, – Роман Сигизмундович попытался вдохнуть всей грудью посвежевший в комнате воздух, но закашлялся, уши его покраснели, – поэтому не стремитесь победить во что бы то ни стало при первой стычке с советским солдатом. Он обучен лучше всех нас. Не сумели уйти – руки вверх, сдавайтесь физически… – Он потрепал Стецка но коленке. – Физически… – повторил он упоенно, – духовно – нет. Мимикрия – как способ приживления. Приниженность, раскаяние? Пожалуйста! Я подхожу к кульминации, господин Стецко. Не пугайтесь. Можете даже выдать!
Стецко попытался встать, лицо его побледнело. Роман Сигизмундович удержал его за плечи.
– Я же говорю – не пугайтесь! Представьте себе, вы выдадите того же Очерета. Предположим, его четвертуют. Что из того? Посудите сами: Очерет был неуловимым обитателем пресловутых схронов, плесенью, грибком и вдруг после казни станет жертвой, мучеником. Еще одно знамя! Мученики – всегда герои! Ян Гус! Жанна д’Арк! Жертвенность, мученичество, терновый венец! Главное – не жизнь, а апофеоз! Апофеоз! Вы думали над этим?
– Нет! – мрачно признался Стецко.
– Думайте теперь.
– Для чего это надо?
– Что? – Бледный лоб Романа Сигизмундовича собрался гармошкой морщин, будто тонкую кожу сдвинули удивленно приподнятые брови.
– Яны гусы, жанны д’арки?
– Чтобы утвердить наше движение, разве это непонятно?