– Ах, голубчик! – Белые ручки крепко прижаты к грудям, будто она боялась за нерусское растение, но взгляд печален. – Знаю, знаю, ты добр, тебе думный дьяк Кузьма Петрович благоволит, но как можно?

Корила, но жалела Ивана. И только из какого-то смутного упрямства, порожденного похмельной тоской, Иван напомнил себе слова из одной умной книги: «Тот не пьяница, кто, упившись, спать ляжет, а тот пьяница, кто, упившись, упадет где стоит». Впрочем, сразу вспомнил, стыдясь: а сам-то? Разве вчера не меня привезли на чужой телеге? Разве это не я не помню, что совершил вчера? Даже подумал горестно: будь соломенная вдова грамотней, она бы нашла, что возразить. «И кроткий, упившись, согрешает, если и спать ляжет, – возразила бы соломенная вдова, будь она грамотней. – И кроткий, упившись, валяется как болван, как мертвец. И кроткий, упившись, валяется, смердя даже в святый праздник, валяется как мертвец, расслабив тело, весь мокр, налившись как мех до горла. Если богобоязен, то мнит, что стоит он на небеси и наслаждается высоким пением, а от самого несет смрадом, и весь поганый».

Могла, могла возразить вдова!

Иван чуть не застонал от бессилия.

И, опять же, не было на столе наливки!

Вся душа болит, что-то вспомнить хочет, а вдова по сути своей глупой женской долго еще будет мучить его, Ивана. По доброте своей великой сама измучается и его всего измучит.

– Знаю, знаю, голубчик! – Вдова снова сложила руки на грудях, под белыми пальчиками смятенно смялось невиданное нерусское растение. – Знаю, знаю, голубчик, с чего ты с утра неприветлив, с чего у тебя такая печаль в глазах. Это Сибирь в тебе отрыгается. Кузьма Петрович мне говорил, что люди в Сибири неприветливы и хмуры. Такие, как ты сейчас. Кузьма Петрович – думный дьяк, он знает. Он мне говорил, что люди в Сибири хмурые, а небо низкое. Совсем низкое и темное, все в копоти, – перекрестилась вдова. – Закоптили дикующие небо в Сибири кострами. Много их там. Ты, голубчик, – губы соломенной вдовы дрогнули, – тоже с утра как закопченный. – Наверное, вспомнила маиора (в расстройстве всегда вспоминала Якова Афанасьича), добавила горько: – Почему теперь веснами птички не стали красиво петь?

И так жалобно выговорилось это у вдовы, что сердце Ивана дрогнуло, налилось нежностью, жалостью: «Ах, матушка…» Понимал, что надо, непременно надо повернуть разговор на маиора, на его героическую судьбу, тогда, может, появится на столе и наливка, но так жалобно, так горько сказала вдова про птичек…

– Ах, матушка, каюсь!

Знал, что добрая соломенная вдова не смирилась с мыслью о своей горькой доле.

Оттого и сворачивала так часто в сторону Сибири. И в плохом, и в хорошем. Вот, например, закопченное небо вспомнила. В Сибири, это она действительно не раз слышала от брата, дикующих много – они нехорошие, они гостей ядят, стрелы пускают. В Сибири мороз леденящий, зверье, люди лихие. Там плохо, плохо, никак не выживешь! Но маиор Саплин неукротим! Он росточком не вышел, зато душевная сила в нем! Пока зверье бегает по лесам, маиор Саплин не помрет с голоду. Он, неукротимый маиор Саплин, не только на зверье, он на шведа охотился! Сам государь помнит о неукротимом маиоре Саплине. Он, государь, ее, соломенную вдову, не раз привечал, ее маленький рот поцелуем отметил. Однажды в ассамблее лично налил ей в бокал ренского и, дрогнув щекой, пошутил. Вот, пошутил, коль мужчина встречает женщину, то всегда спрашивает: «Можно я это сделаю?» А женщина, мол, всегда отвечает скромно: «Да как! Да не надо!» А я все равно сделаю! И так пошутив, запечатлел поцелуй на теплых губах вдовы.