Что подумал вышеозначенный Коля, получив такой меморандум, неизвестно, но на другой день последовал телефонный звонок. Вызывал он. Разговор как будто закручивался сурьезный, потому что «прастая девочка» вдруг стукнула трубку рядом с аппаратом на стол, побежала.
– Доченька, ты куда? В уборную?
– Да… – удивленно остановилась. – А как ты догадался? Папа, а что такое тонкие черты лица?
– Красивые.
– А у меня тонкие?
– У тебя?.. Нет, нос нашлепкой. И губы не тонкие.
– Правда? – весело обтрогала их.
– Правда, но черты, может, будут еще и тонкие.
– А когда?
– Лет в семнадцать.
– У-у, как долго…
– А разве ты хочешь быть красивой?
– Да!..
– Зачем?
– Чтобы любили!..
– Кто?
– Ты!.. ха-ха-ха!.. – убежала в жутком смущении.
Ах, Коля, Коля, нехороший вы человек, из-за вас и я теперь буду думать, сколько женственного было бы в моей простой девочке. Сколько искрилось в ней. Но «которая искра не упала, та и не ожгла», Коля, погасла.
Поздно вечером проверял, слушал: ноздря заложена. Крепко, насухо. Не может простой насморк так странно гнездиться в одной ноздре. Да и насморка нет – просто не дышит. Тамара, что поначалу отмахивалась от моей мнительности, тоже мрачно смотрит по вечерам, как ты спишь, приоткрыв рот. И как в тот, в первый раз, мы назавтра вдруг решаемся в поликлинику, к ларингологу. Вновь ведет тебя мама, возвращается: «Нос забит, а так ничего нет». Нет? Отчего ж и вторая ноздря почти что не дышит? И созваниваемся уж с онкологами. «Ну, смотрели они так и эдак – Нина Акимовна… – рассказывает Тамара про доцентшу, эффектную женщину с прохладным красивым лицом, которой представила нас Калинина. Это там же, на Чайковского, наверху. – Сказала, что гайморит. Нафтизин выписала, капли такие. И ментол».
Без толку. И опять вы едете в наш Педиатрический институт. Там профессор Гробштейн, от одной лишь фамилии которого взмывает душа, спрашивает: «Она у вас не могла что-нибудь проглотить? Пуговицу?.. – любезно уточняет профессор. – Ты ничего не глотала?..» – «Нет…» – тебе даже немножко смешно. А чего смешного, ведь уже побывали вы с мамой и в ЛОРНИИ, видели, что глотают люди: вилки, ложки, гвозди и прочие железоскобяные изделия. Ох, Лерочка, почему ты не шпагоглотатель? Сейчас бы они вытащили рапиру д'Артаньяна, и все стало бы хорошо.
И опять в ЛОРНИИ – снова снимки там с тебя шлепают, всовывают их в черный конверт, вручают, чтоб нести вам самим на Чайковского. «Аденоиды!.. – наконец-то решительно говорит Нина Акимовна. – Я могу это хоть сейчас вырвать». Аденоиды… оказывается, пятнадцать процентов из нас, грешных, владеют этой недвижимостью и даже не знают, что такие богатые.
Как тревожно, тягостно в нашем доме. Так в театрах, в кино реостаты неумолимо давят свет. Так встает над краем земли черно-синяя туча и находит безмолвно, в безветрии. Две недели назад еще верилось: пронесет стороной. Но ползет, нахлобучилось мглисто на солнце, стелет ближе, наслаивает рваные, серые, темно-бурые. Незаметно уж смерклось. Чернота, что пугала на горизонте при солнце, стала привычной – она над тобой. И глядишь с удивленьем туда, где цветет, удвигается от тебя голубой, безмятежный закраешек неба. И по-новому тешишь себя: это раньше, под куполом ясного дня, казалось, что страшно. Но рвануло, пробежало черно-белым дрожаньем по листьям, зароптало да стихло в недвижном и ждущем. Кап… кап… – несмело упало в мягкую пыль, опахнуло ею взбудораженно, душно. Проворчало что-то вдали в черно-буром кабаньем брюхе, и блеснуло клыками – будто дернуло веки. Ветер резким рывком заголил тополихам подолы, бухнуло, врезалось: трах-ба-бах!.. Далеко. Но уже. Не уйдет. Оглянись напоследок, видишь, там золотится светлый обмылочек. Над чьими-то жизнями.