Китайский слова скрипели тогда в ушах Батыя так же, как сейчас зарайский снег под подошвами сапог. Учайка протянула ему горячую, на удивление не замерзшую на морозе руку, и он пошел за ней к дереву, забыв о своей неистовой злобе и черных помыслах. Дерево было уже взрослое, плодоносившее не меньше десяти лет, с кроной, под которой с обеих сторон могло уместиться, выстроившись в ряд, по семь человек, но ствол оставался тонким и изящным, не обезображенным ни стужами, ни болезнями, ни заячьими зубами. Когда они приблизились к крайней ветке, шаманка достала из кармана клубочек красной шерсти и обмотала кончик вокруг безымянного пальца правой руки сначала себе, а потом Батыю, так что они оказались привязаны друг к другу. Затем она начала разматывать клубок, зацепляя нить за нижние сучки, причем нить проходила внутрь столь легко и незаметно, словно была вдета в иглу, – с дерева не упало ни единой снежинки. Лишь только они двинулись по петле, обходя дерево вкруг по движению солнца, шаманка неожиданно запела сильным, словно чеканным, звенящим на сменах тонов высоким голосом: в нем была и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь. Незнакомые слова вылетали вместе с паром из ее уст, будто диковинные, блестящие яркими шелковистыми перьями заморские птицы, садившиеся на снежные ветки и застывавшие резными ледяными фигурками в морозном воздухе. Облака на небе разошлись, и из них выглянуло любопытное оранжевое солнце, под оком которого снег тут же засверкал мелкими огненными ало-серебряными искрами. Батый обвел взглядом эту сказочно-загадочную, пронзительную зимнюю красоту и вновь заметил между окружавших их деревьев несколько пар перемещавшихся недобрых желтых глаз, – три… пять… семь… Учайка все пела, на восклицаниях, напоминавших хану искаженную до неузнаваемости половецкую речь, окольцовывая своей красной нитью дерево мей. От каждого звука ее голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед Батыем, уходя в бесконечную даль:
«Сисем менель ало – гилло магал! – эрясь Чинь од тейтерь. А золотань кудо – шингафа! – вешнесь тейтересь; а богатырь-цёра Ноугородонь сакшнось; ливтнесь тейтерентень толонь гуй. Вай, вай, Анге Патяй!.. А панарось гуеньть золотой ды медной, викшнесь питней жемчуг кевсэ; прянь орштамось мазы вадря; а пшти стрелась дедань эрямо парьстэ саезь. – Видихама гилло могал диллоф! – Хвалынь морясто ливтнесь толонь гуесь, сэнь морява ливтнесь васоло веле, тейтеренть кудозонзо сакшнось. – Шиялла шибулда кочилла барайчихо дойцофо кирайха дина! – Вай кода артсь татар тол гуесь, вай сон саизе Чи од тейтеренть эстензэ козейкакс, вай ускизе сонзэ бусурманонь Золотой Ордас, васоло апаро масторс. – Уахама широфо, вай, вай, Анге Патяй!..»48
Нити хватило ровно на три полных петли; к концу пение шаманки стало более мягким и заунывным, а в последних словах будто бы даже проскользнуло сдерживаемое рыдание, слабым эхом разошедшееся по опушке, мягко ударяясь о стоявшие круглой стеной ели и березы и отзываясь томительной дрожащей тревогой в груди хана. Остановившись, Учайка повернулась к Батыю вплотную, лицом к лицу и положила свою правую руку на его левое плечо; непроизвольно оберегая связывавшую их нить, он повторил ее движение. «Вай… ваай…» – беззвучно прошептала она и, приблизив к нему холодное румяное лицо, поцеловала мягкими бархатистыми губами, оставляя во рту привкус сладкой сливовой наливки. Хан закрыл глаза и услышал приглушенное сдавленное рычание, доносившееся сзади. «Так я и знал, – с мучительным удовольствием подумал он. – Это волки, так я и думал. Вот погибель пришла, и бежать не успеть…»