Лучшим, как всегда, был Игнат Подгорный (на таких, как он, Седлов и работал). Именно он со своей есенинской внешностью и такой же преданностью литературе указал на то, что герои Гоголя не деградировали, остались живыми. А почему Пьер Безухов не стал «ионычем», хотя для этого были все предпосылки в начале романа? – И опять Подгорный: влияние Болконского и широта. А Обломов, уже по словам далеко отстающего от Подгорного, но неглупого Сергея Бликова, в отличие от Ионыча, «добрый и думает». Седлов было уже внутренне порадовался, что 10-й класс хотя бы для двоих не прошел мимо, но эту внутреннюю радость порвал Цыбин:
– А за что вообще осуждать этого, как его, Оныча. Нормальный чел, бабло гребет.
Цыбин, редкий гость на литературе, органически раздражал Седлова. Раздражал всем: грязной смуглотой, полуживыми прыщами на лице, соседствовавшими с яростным и, главное, пустым, но уверенным взглядом тупой агрессивной собаки. И Седлов был далеко не единственным среди коллег, у кого Цыбин вызывал те же чувства. Информация школьного сарафанного радио о том, что родители Цыбина – высокосидящие врачи, у которых лечится администрация школы (от чего – Седлов не вникал), по-видимому, указывала на единственную причину, почему Цыбин оставался в этих стенах, а не обивал пороги школ и техникумов, значительно менее разборчивых в контингенте.
– Ну, во-первых, не Оныч, а Ионыч, ты же не Цыпин. А во-вторых, – решил интеллектуально добить Егор Петрович, – прежде чем давать лестные оценки герою, который в конце произведения превращается, по сути, в обрюзгшую равнодушную свинью, надо прочитать само произведение. Хотя не исключено, что Ионыч тебе очень близок.
– Я что, свинья, по-вашему?
– Я этого не говорил, – и тут Егор Петрович добавил фразу, которая, судя по всему, и стала основной причиной теперешней встречи, – это ты сказал.
В классе захихикали, Цыбин подавил взглядом источники смеха, а Седлова пронзил ненавистью.
Теперь к этому взгляду добавилось чувство превосходства.
– Ты меня свиньей назвал.
– Я не называл, – Седлов не стал добавлять и повторять ошибку, сделанную в классе, хотя и понимал, что, к сожалению, назад не отмотаешь.
Тут к Цыбину подошла, судя по силуэту, крупная фигура, которая, видимо, до этого наблюдала со стороны и была не замечена подавленным Седловым.
– Как извиняться будешь?
– Я не считаю, что я… – тут у него что-то вспыхнуло на правой стороне лица, и, когда вспышка прошла, он понял, что теперь находится горизонтально относительно оставшихся вертикальными Цыбина и обладателя поставленного удара. Первое, что увидел Седлов, – это лежащий рядом с ним бычок тонкой сигареты со следами помады на фильтре. Но момент, для того чтобы строить предположения по этой сомнительной романтической детали, кому он мог принадлежать, школьнице или одной из немногочисленных коллег-любительниц никотина, был явно неподходящим. Седлов попытался встать, несмотря на звонницу, сразу заработавшую в голове после удара, но, не давая ему подняться, фигура поставила на него ногу не менее сорок пятого размера и сказала: «Ну что, виноват?»
Теперь у маленького лежащего Егора был только один ответ:
– Да.
– Ну, раз согласен, то Жека к тебе завтра зайдет и скажет, как извиниться.
– Так я могу сейчас – извини…
– Не, это уже не прокатит, – прервал обладатель фигуры и сорок пятого размера, – дело сделаешь.
– Какое?
– Жека скажет.
– Когда?
– Когда надо, на днях. Жека, объяснишь челу, че к чему?
– Да, Игорян, ой, Тайсон, не вопрос, – голос Цыбина показался Седлову даже каким-то родным под тяжестью ноги, как он только что узнал, Игоряна-Тайсона.