И в конце концов, директор Келлфер – один из сильнейших шепчущих Империи. Быстро, в течение пары часов, сходить в Пар-оол и вернуться не казалось слишком сложным.

–Хорошо.


4.

Два последних дня меня почти не будили, сохраняя мой покой. Как будто я могла спать! Осознание собственной ничтожности и греховности, ужас содеянного грызли мою и без того обреченную вечно замерзать в ледяном пекле душу. Когда я думала о том, скольким навредила, как запятнала себя, мне становилось тяжело дышать от рыданий. Тогда служители храма смотрели на меня со снисхождением, которого я не заслуживала.

Я вспоминала, как пятнадцать лет назад впервые обнимала только что ставшими сиротами детей, как пела им успокоительную песню, и как они, убаюканные мною, засыпали, и морщинки на их маленьких лбах разглаживались. Боль исчезала, повинуясь мне, и во сне дети улыбались. Я держала близнецов на руках и была горда собой, а когда мой отец подошел ко мне, то передала невесомые тела ему – и сказала, что это я прогнала страдание. Что я умею развеивать боль, и значит, больше никто не должен страдать.

Ему стоило задушить меня в тот день! Тогда я бы не испачкала стольких невинных!

Десятки людей обращались ко мне за помощью за последние пару лет. Больные. Безумные. Потерявшие близких. Страдавшие от хворей, хоронившие супругов, лишившиеся смысла жизни, и особенно – по печальной традиции покинувшие в море детей. Я говорила с ними, успокаивала их разум, и они могли жить дальше. Эти люди приносили мне рыбу и молоко, ткани и даже нехитрые украшения. Я не отвергала их благодарности, чтобы не обесценить ее, но себе брала лишь самое необходимое, а остальное отдавала приютам и нашему лекарю. Считала, что поступаю благородно, что я – хороший человек, нашедший свое призвание.

Десятки загубленных душ! Я вспоминала их глаза. Раньше казавшиеся мне светящимися от радости долгожданного облегчения, эти глаза теперь сочились тьмой.


Кольцо на клетке все сжималось и разжималось. Биение его определяло и биение моего сердца, и пульс, болью колотивший виски, и даже дуновения воздуха, которые я ощущала кожей. Все подчинялось этому артефакту. Я с трудом находила силы напоминать себе, что намерения мои были чистыми, хоть и привели к ужасающим последствиям. Я пыталась схватиться за ту часть себя, что еще повиновалась мне, за тот кусочек Илианы, до которого не могло добраться проклятое и благословенное черное кольцо. Эту, смирившуюся, желавшую смерти, я продолжала про себя называть Идж. Идж брала верх почти постоянно, она хотела умереть, хотела быть наказанной, разорванной заживо.

Меня больше не охраняли. Подходило время моей казни, и служители храма знали, что я почти готова. Они могли бы оставить дверь клетки открытой и сказать мне, чтобы я оставалась внутри – и Идж бы оставалась. Илиана засыпала, воля перестала иметь значение. Только покаяние.


***

Дарис вернулся, как и обещал.

Всего за день до моего отхода в покой он возник на пороге храма как ни в чем не бывало. Была глубокая, глухая ночь. Сначала я подумала, что Дарис лишь мерещится мне: в часы темноты в святилище богов никого не пускали. Обычно через несколько часов после захода солнца верховный служитель кланялся деревянным идолам, омывал их лица маслом, зажигал перед ними пучки благовоний размером с небольшие кусты, и эти костры потом тлели всю ночь, пропитывая все – воздух, дерево, металл и плоть. Отблески углей заостряли блестящие от масла лица божеств, и я боялась смотреть на грубые алтари.

Сейчас же их неровный свет выхватил из темноты фигуру мужчины, такого же красивого, каким я его запомнила. Облачился он был намного проще: никакой золотой вышивки, белый камзол сменило простое невзрачное одеяние, и светлым сапогам Дарис предпочел темные. Его раньше спадавшие за спину волосы теперь были завернуты петлей на затылке. Прямой узкий меч в простой кожаной перевязи дрожал на бедре.