Солнце постепенно склонялось к закату за чашкой чая и кока-колы, приближалось третье событие: выступление Лабби.

Матиас позвонил Джанет и сказал, что приедет поздно. Та ответила, чтобы он обязательно приехал, ведь мать беспокоится. Затем они с Рейнером дождались вернувшегося пораньше с работы Артура, и все трое направились в бар, по дороге обсуждая жизнь в деревне.

В баре музыка играла так громко, что её можно было услышать даже за углом. По пятницам помещение как будто даже преображалось: люстры светили ярче, музыка звучала громче, стараясь перекричать гул и пьяный хохот в зале. Пиво, окурки, табак – на полу не оставалось от них чистого места, чистого сантиметра, а запах сигарного дыма даже при настежь открытых окнах стоял тяжёлым облаком в воздухе, и поры его туманили глаза, наполняя их слезами. Бар же не умолкал от постоянной работы рук и звона стаканов, шипения пива и бытовых бесед; между столиками мелькали, словно мухи, официанты, а некоторые клиенты недовольно через зал кричали: «Растяпа, иди сюда!», «Официант, подойдите!».

Народу было так много, что почти половину главного прохода загораживала стена из могучих спин. Братья и Матиас буквально проталкивались к барной стойке, возле которой стоял Георг. Лабби рядом не было – он репетировал за кулисами. Георг кивнул Рейнеру и Матиасу, проигнорировав Артура. Он затянулся и указал пальцем на столики у стены.

– Самый первый ряд, там эта Лили.

Все трое устремили на неё взгляды. Лили сидела в алом платье с открытой спиной. Она пила коктейль и, не отрываясь, смотрела прямо на сцену. «Цветок среди сорняков», – подумал Рейнер, как вдруг Георг сказал:

– Я для нас снял столик только с другой стороны зала, тоже на первом ряду. Идите, заказывайте… только не за мой счёт.

Прошло минут пятнадцать, прежде чем Лабби появился в неновом жилете, белой рубашке и с галстуком. Многие в зале притихли. Пианист заиграл мотив, и Лабби запел – сначала едва слышно:

Я по свету немало странствовал,

Видел Париж, Берлин и Вашингтон,

Но мне становилось досадно,

Вдали от тебя, мой дом!

Затем подключился саксофон и ударные, пианист заиграл быстрее; Лабби всё время повышал голос, перекрывая их:


Дом! Где мой дом,

Этот «маленький Нью-Йорк»?

Где мой дом? Почему я здесь?

Ни одной родной души!

Где мой дом? Где «Нью-Йорк»?

Мне печально на душе;

А ведь там моя любовь

Вздыхает обо мне…


Его голос звучал громко, развеивая сигарный дым, врезаясь, а затем лаская слух слушателей. Он перекрикивал пьяниц, но делал это так красиво, хотя и несколько не попадая в ноты, от чего сердце дрожало и кровь прилипала к рукам – такая музыка вызывала приятное волнение и желание бежать, прыгать и плясать. Слова складывались в рифмы, рифмы в мелодию, сливаясь с высокими нотами и слегка дрожащим голосом. Рейнер видел, как руки его слегка тряслись, неудачно пытаясь выдавить какой-то яркий жест, словно он на грани истерики… А Лабби смотрел на неё. Она – на него, не отрывая взгляда; в них отображался и он, и сцена…

Закончил он через четыре минуты. Когда закончил и поклонился, по залу раздались бурные аплодисменты и свист, Рейнер вздрогнул и даже вскочил со стула; соседи по столику последовали его примеру. Лили же одна не аплодировала: она сидела и, безмятежно улыбаясь, курила. Однако глаза её всё так же сияли и были прикованы к сцене, даже когда Лабби спустился в медвежьи объятия Матиаса и братьев. Пока они его хлопали по плечу, смеялись и говорили комплименты, Рейнер первым заметил, как к ним подошла Лили, покачивая бёдрами. Лабби выпрямился и сказал:

– Понравилось?

Она обнажила зубы: