– Может, Кукури щичас плачет, – внезапно сказал Мишка. – Его жабрал жлой мальчик и брошил его мокрого.
Хотелось съязвить насчет злого мальчика, но все же я не настолько беспечная мать.
– Нет, ему хорошо, Кукури твоему, – придумала я. – Он уже высох, стал красивый, его забрали к другим детям. Они меньше тебя, и у них нет вообще игрушек. И картинок нет. И мороженого даже нет!
Мишка молча переваривал и примерял услышанное к своей реальности.
– Мороженое хочу, сыкалатнае. В штаканчике, – мирно попросил он.
Главное – врать убежденно, подумала я про себя.
Сандрик сидел на водительском месте, вцепившись в руль обеими руками, и сиял глазами, и дедушка рядом строго диктовал, что делать.
Машина то ревела, то глохла, то дергалась рывками, то ползла, вечер спускался все ниже, тени становились длиннее и мягче, жара ослабила хватку, отдыхающие лениво перемещались мимо нас, а мы с Мишкой сидели на скамеечке и ели мороженое.
– Ты не любишь сыкалат? – спросил он ревниво, рассматривая мой пломбир.
– Нет, люблю. Просто сейчас не хочу, – сказала я и попросила показать руку с татуировкой: дракончик в самом деле был целенький и не смылся.
– Хочешь тоже машину водить? – осторожно спросила я, но Мишка был спокоен.
– Сандро больфой, а я нет, – кротко ответил он.
Кукури где-то плыл по волнам жизни, оторвавшись от семьи. Нам было жаль с ним расставаться, очень жаль.
На обратном пути Сандрик сидел рядом с дедушкой, как мужчина. Он тоже стал немного хозяином машины – потому что умел ее водить.
– У тебя получится, – сказал ему дедуля. – Я знаешь когда водить научился? В пятьдесят лет, представляешь?
Сандрик смеялся и сиял глазами.
Машина везла нас в длинное, длинное лето, где будет еще бесчисленное множество круглых дней, и только бедный похищенный Кукури потерялся и без слез плакал в разлуке.
– Так зачем тебе дедушкина машина? – спросила я бесцеремонно. – Куда ее девать? Деду было опасно ее оставлять, он мог попасть в аварию, понимаешь? Это не ради денег, господи, смешно даже. Она стоила меньше копеек, но дело не в этом.
– Вы не должны были ее продавать, – только и сказал Сандрик.
Я всегда думала, что он довольно прохладный внук и мало что помнит из своего младенчества. А он помнит.
Папа сидел рядом с моим новорожденным сыном на широком балконе, и на них падали лучи солнца сквозь затейливые виноградные листья и ветки, забравшиеся на высоту с земли по решетке.
Папочка дремал, но даже сквозь дрему качал коляску – совсем слегка, ровно так, как нужно, чтобы младенец уютно надышался свежего воздуха и слегка умотался при качке. В деревне не бывает, чтобы тишина: даже если хрустнула ветка где-то на дороге, длинное эхо подхватит этот звук и пересчитает им все заборы и деревья, и принесет сюда, чтобы разбудить моего маленького. И он немедленно начинал возиться, и коляска, взятая у родственников с соседней горы на время, покачивалась уже не равномерно, а тревожно – дедушка, начинай заново!
Дедушка машинально продолжал качать, напевая что-то бессмысленно-успокоительное – на-на-а-а, на-на-а-а, на-ни-на-а-а, чеми паца багана-а-а. Этот багана думал немножко – уснуть опять или хватит уже хорошей жизни, но дедушка пел животом, большим и теплым, и сон накрывал нас всех тяжелой прозрачной сеточкой, впереди маячило лето, и только индюк-генерал внезапно начинал курлыкать ровно под священным балконом.
Сынок вздрагивал и хныкал, бабушка поминала индюкову родню и весь его род до двенадцатого колена, а дедушка обещал накормить нас всех этим индюком, сваренным в сациви.
Как хорошо, что все это было, как же хорошо. У этого сыночка теперь картинка на телефоне – тот дом, где дедушка охранял его сон, а индюк нагло его разбивал, призывая чувствовать каждую минуту той прекрасной капсульной жизни.