– Открылось мне видение, – молвил Иоанн, неведомо к кому обращался.

То ли гулкое эхо, то ли воротившаяся, как назло, слабость и муть в рассудке – что-то извратило голос царский, и звучал он едва ли по-человечески. Если бы истукан, высеченный из камня, молвил слово, было бы больше в нем крови и жизни, нежели в царе всея Руси.

– Заходит князь Черных, щурится с мороза, рука об руку. Шубу отряхнул – слева, справа дважды. Трясет и трясет, а снег не тает… и шныряют москолуды, трескочут, грохочут, ржут, а воздух до того душный, до того жадный, что пожрал все, до последнего писка. И стряхивает снег неталый, стряхивает, а из-под длани выплывает морда, а затем и сам черт. И прирос к Черных, горб уродский, и пьет кровь евонную, и ест все, чем князь себя потчует…

Царь Иоанн прервал бормотание так же резко, как и начал. Басманов застыл, боялся шевельнуться. Глаза невольно косились на порог. Будто бы и впрямь лежит неталый снег.

– Неча бисер метать, – хрипло усмехнулся Иоанн.

Дыхание не успело вновь сделаться ладным. Федор осенил себя крестным знамением.

– Я верю, владыка, – прошептал Басманов тихо, но пламенно, как на исповеди.

– Ежели так, не смей просить за сына еретика, – пресек государь, возвращаясь на трон.

– Сын несет бремя отца? – вопрошал Федор.

– Ты несешь бремя своего отца, Басманов? Я ли не несу бремени отцов своих? Пущай же Игорь Черных и юн, но всяко отец его на плече черта выхаживал. Нету мне никакой отрады ни в гибели князя, ни в изгнании сына евонного. Справедливость принадлежит тем, кто вершит ее.

– А милость – тем, кто явит ее ближнему. – Федор вцепился в парчу золотую и тут же руку отдернул.

Злато ли пламенем горело али заря лучезарная, да длань ошпарило. Стиснул кулак Басманов да прошипел сквозь боль:

– С бременем судить неправедных, великий владыка, на твоих плечах и власть, и сила, и свобода миловать, светлый владыка!

– Прочь, Басманов, – сквозь злость и горечь велел государь.

Федор вновь вцепился в одеяние царское. Жжение вновь пронзило длань. Басманов припал губами к золотой парче, упал в земном поклоне. Вся боль, поднявшаяся в сердце, пламенно взывала, как взывают припадая к мощам чудотворца. Последний раз Федор вознес молитву в душе своей, не смея вымолвить вслух. Как можно бросать слова священной молитвы в тот же воздух, которым дышит черт? В тот же воздух, в котором не тает снег?

Вознеся последний раз молитву за ближнего, Федор вышел вон, уповая на чудо. Голова раскалывалась.

* * *

Сон неохотно подступал, да, как назло, под дверью занялась возня, а затем и брань, кому-то смачно дали по лбу. Федор приподнялся, а голова будто на подушке и осталась али куда дальше закатилась – иначе отчего все потемнело? Как прояснилось, на пороге отец стоял. Из-за свирепого воеводы выглядывал холоп, рожу потирая от оплеухи.

«Не к добру…»

– Ты просил за Черных?! – Басман-отец захлопнул дверь.

Грохот стряхнул сон, который и так не шел, так что даже не жалко.

– Владыка сам молвил, чтобы я просил… – не успел договорить Федор, как отец выругался.

Пот холодный выступил, а голову разбитую, напротив, в жар бросило.

– Коли государь велит: «Проси!» – так лоб расшибай в земном поклоне, – поучал Басман-отец, – да клянись, остолоп несчастный, что ничего тебе не надобно! «Твоею добротою, светлый владыка!» И в пол!

Вскинул Алексей руки к небу, а на землю вновь сплюнул ругань, брань, да такую едкую, что будь подле молоко – скисло, пасись скотина – подохла.

– Рассудил царь: виновны, стало быть, так и есть! И неча гадать, в чем грех да вина. Не твоего ума, и Бога благодари в утренней и вечерней молитве, что не тебе судить! Приговор царский… эдак тебя кобыла-то лихо! Совсем башка твоя бестолковая надоела, вот и ищешь, как расправиться с нею, чтобы на плечи не давила?