Больничный коридор насторожен и мрачен, как декорации к фильму Алфреда Хичкока. Запертые на ночь двери, выкрашенные в грязно-молочную, местами облупившуюся краску прячут за деревянными телами судьбы многих и многих разнополярных людей. Хороших и плохих, бедных и богатых, добрых и злых… Всяких разных, но похожих в болезнях своих, как бывают похожи носители чего-то однородного, вылезшего из единой изначальной утробы. Как похожи друг на дружку все люди, позабывшие в бытовой слепоте, что братья они и сестры, а пращуры всякого – Ева и Адам…
Темен коридор. Лишь аскетичный столик дежурной живет в этом черном жерле островком дрожащего света. Дрожит люминесцентная лампа, которую электрик Семеныч – служащий больничный, все никак не решится наладить. Ох уж Семеныч этот! Лентяй он безобразный и лодырь порядочный, но человек увлекающийся. Со страстью человек, с огоньком. Целыми днями ходит он по палатам и предлагает больным отыграть с ним партию шахматную, эквивалентом денежным соперничество стимулируя. Причем постоянно проигрывает, что вовсе не охлаждает пыл его и страсть к противостояниям бескровным на черно-белых клетчатых полях.
Лампа же не разделяет электриковых увлечений. Ей не нравится быть сломанной, от работы отлынивающей. Дрожит она все сильнее и беспорядочнее, рождая тени и сомнения. На верхнем этаже тревожно трещит телефон, но никто не подходит к трубке. Уверенно шелестят мои тапочки. Неведомы им сомнения, знают они дорогу, и тьма не помеха для достижения цели. Я их люблю, и они догадываются о чувствах моих неподдельных.
Пятно света все ближе, и я с негодованием вижу, что за столиком ночного дежурного мирно посапывает Лизавета Аркадьевна.
«Вот блядство какое и гадство! – думаю я. – Сегодня разве смена этой старой ондатры?!»
Лизавета Аркадьевна мне совершенно не нравится. Все в этой женщине, за исключением среднего возраста, вызывает во внутренностях организма моего бурный протест. Все в ней кажется мне противоестественным, не должным присутствовать ни в какой из дам или барышень.
Лизавете немного за сорок. Фамилия ее то ли Пупышкина то ли Пыпушкина, никак не получается запомнить. Внешность непривлекательна и даже больше. Нос крупный и мясистый, в черную угревую точечку, словно мухами обгаженный. Губы тонкие и обветренные, похожие на парочку бледных глистов, над которыми растет неподстриженный газончик рыжеватых усиков. Глаза бесцветные и узкие, как жерла финского дзота. Красится она фиолетовыми тенями и бордовой помадой, завивает волосы на бигуди. Из одежды предпочитает брюки-клеш и короткие топики, что выставляют на всеобщее обозрение обвешенные салом бока. Во рту ее, на передних зубах живут две золотые коронки. Глупа она, зла, одинока и несчастна очень, но из той неудачливой породы, что не вызывает жалости, а отвращение будит и желание скорейшее с нею распрощаться.
Сейчас женщина спит, уперевшись лбом в лакированную столешницу и посапывая. Правая рука прикрывает недогаданный сканворд, в левой намертво зажата синяя шариковая ручка. На коротких пальцах-сосисках тускло блестят безвкусные кольца из турецкого золота. Майская ночь тепла, но возле медсестры лежит шотландский плед, что свалился с ляжек ее мясистых и округлых коленок.
Поднимаю я плед и злобно смотрю на сканворд. Ненавижу я сканворды. Мнимая образованность заставляет граждан разукрашивать их примитивные тела закорючками разгаданных слов. Всякий раз, когда соседи по палате предлагают мне поучаствовать в мероприятии разрисовки, звучит брань. Кроссворды в этом плане значительно приличней и благородней…