– Друг мой, – возразил Санин, – каждой женщине приятно, чтобы любовались ее телом, прежде всего.
Новиков досадливо вздернул плечами.
– Что ты за пошлости говоришь!
– Черт их знает, пошлости это или нет, а только это правда. А Лида была бы эффектна на сцене, я бы посмотрел.
Хотя при этих словах у всех шевельнулось инстинктивное жадное любопытство, всем стало неловко. И Зарудин, считая себя умнее и находчивее других, счел своим долгом вывести всех из неловкого положения.
– А что же, по-вашему, женщине делать?.. Замуж выйти?.. На курсы ехать и погубить свой талант?.. Ведь это было бы преступлением против природы, наградившей ее своими лучшими дарами!
– Ух, – с нескрываемой насмешкой сказал Санин, – а ведь и в самом деле! Как это преступление мне самому в голову не пришло!
Новиков злорадно засмеялся, но из приличия возразил Зарудину:
– Почему же преступление: хорошая мать или хороший врач в тысячу раз полезнее всякой актрисы!
– Ну-у! – с негодованием протянул Танаров.
– И неужели вам не скучно все эти глупости говорить? – спросил Санин.
Зарудин поперхнулся начатым возражением, и всем вдруг показалось, что говорить об этом действительно скучно и бесполезно. Но, тем не менее, все обиделись. Стало тихо и совсем скучно.
Лида и Марья Ивановна показались на балконе. Лида расслышала последнюю фразу брата, но не поняла, в чем дело.
– Скоро же вы до скуки договорились! – весело заметила она. – Пойдемте к реке. Там хорошо теперь…
И, проходя мимо мужчин, она чуть-чуть потянулась всем телом, и глаза у нее на мгновение стали загадочны и темны, что-то обещая, что-то говоря.
– Прогуляйтесь до ужина, – сказала Марья Ивановна.
– С наслаждением, – согласился Зарудин, щелкая шпорами и подавая Лиде руку.
– А мне, надеюсь, можно с вами? – стараясь говорить ядовито, отчего у него все лицо приняло плаксивое выражение, спросил Новиков.
– А кто же вам мешает? – через плечо, смеясь, спросила Лида.
– Иди, брат, иди, – посоветовал Санин, – и я бы пошел, если бы, к сожаленью, она не была слишком уверена в том, что я ей брат!
Лида странно вздрогнула и насторожилась. Потом быстро окинула брата глазами и засмеялась коротко и нервно. Марью Ивановну покоробило.
– Зачем ты эти глупости говоришь? – грубо спросила она, когда Лида ушла. – Оригинальничаешь все!..
– И не думаю, – возразил Санин.
Марья Ивановна посмотрела на него с недоумением. Она совершенно не могла понять сына, не знала, когда он шутит, когда говорит серьезно, что думает и чувствует тогда, когда все другие, понятные ей люди думают и чувствуют то же или почти то же, что и она сама. По ее понятиям выходило так, что человек должен чувствовать, говорить и делать всегда то, что говорят и делают все люди, стоящие с ним наравне по образованию, состоянию и социальному положению. Для нее было естественным, что люди должны быть не просто людьми, со всеми индивидуальными особенностями, вложенными в них природой, а людьми, влитыми в известную общую мерку. Окружающая жизнь укрепляла ее в этом понятии: к этому была направлена вся воспитательная деятельность людей, и в этом смысле больше всего отделялись интеллигентные от неинтеллигентных: вторые могли сохранять свою индивидуальность и за это презирались другими, а первые только распадались на группы, соответственно получаемому образованию. Убеждения их всегда отвечали не их личным качествам, а их положению: всякий студент был революционер, всякий чиновник буржуазен, всякий артист свободомыслящ, всякий офицер с преувеличенным понятием о внешнем благородстве, и когда вдруг студент оказывался консерватором или офицер анархистом, то это уже казалось странным, а иногда и неприятным. Санин по своему происхождению и образованию должен был быть совсем не тем, чем был, и как Лида, Новиков и все, кто с ним сталкивался, так и Марья Ивановна смотрела на него с неприятным ощущением обманутого ожидания. С чуткостью матери Марья Ивановна замечала то впечатление, которое производил сын на всех окружающих, и оно было ей больно.