Запах генеральшиного супчика я унюхал шагов за двадцать: рыбный! С картошечкой и грибами…

– Беги, беги, – подбодрила меня в спину Гришина – фрикадельки только отдай, я вынесу.

– Мария Александровна, – склонился я к ее руке – губами к запястью, большим пальцем к ладони. В женском отделении пусть подсматривают.

– Парижанин, – хмыкнула она ожидаемый комплимент… – Аппейе не разбуди мне только.

У меня, помню, мысль отчетливая немедленно мелькнула: а ведь Колчаку не понравится, если Анну Васильевну при нем по французски повеличают. Он имена коверкать на западный лад не любит… Удивительно много я теперь о нем знал! И вспыхивало это знание наподобие августовских зарниц – или невиданного мною наяву, но отныне знакомого тоже полярного сияния… Такого колышущегося полупрозрачного шелестящего занавеса в фестонах с воланами на полнеба… Зеленоватого… Нарисовать бы, потому что Колчак в свое время ужасно жалел, что не может его нарисовать…

Декабристочку, по моему мнению, пушками было не разбудить. Глицериновым мылом от ее волос пахло, в бане побывала с Марией… Что за неслушник-то, я же ей лежать приказал! Надеюсь, хоть не париться ума хватило… Воровски приблизил я нервно дергающийся нос к декабристочкиному животу, приподняв одеяло: ух, как бы не выстудить, принюхался. Вроде кровью не пахнет… Лапу еще сунул для верности – ох… панталончики сухие. Ну и ладушки. Оладушки… Эх, молочных бы сейчас блинчиков.

Коленкой она мне чуть по роже не попала… Заворочалась. Точно – пожалуюсь Колчаку на членовредительство… Чтоб он мне вторую руку помял…

Преющий на печурке супчик я сожрал быстрее, чем вернулась моя кормилица в генеральском чине. Жаль, перекипел малость, а то больше б было. Сколько же времени она его для меня подогревала?..

– Спасибо… – признательно поднял глаза на нее, вошедшую, ожидая ответной привычной колкости.

Гришина беззвучно всхлипнула, шагнула ко мне вплотную – и взяла меня за уши. Поцеловала в лоб…

– Благослови тебя Бог за твою доброту, Самуил. Благослови тебя Бог…

– Marie..– попытался я отстраниться, смейтесь над глупостью моей, если хотите, и покорился, приник лицом к груди ее, замер, шевельнуться не смея, она кудри мои ворошила пальцами, а у меня такой звон поднялся в ушах – готтеню, ведь сейчас оглохну… Наконец оттолкнула она меня: глаза виноватые, и свеча в них дрожит, отражаясь.

– Ложись, – говорит отрывисто – здесь, на мою постель, а я уж с Annette вместе… Видишь… Нам вторую тут кровать поставили. И постель хорошая. Ложись…

Я только головой замотал перепуганно, и перед глазами у меня все поплыло, замерцало, стало раздваиваться, и сквозь звон этот ушной, неумолкающий – голос Мариин едва-едва:

– Без разговоров, марш! Лицо у тебя цвета солдатской шинели, ложись. Дай помогу, что ли, подняться…

Помню еще, плечо она мне подставила вроде и я так был слаб, что на него оперся – и сапоги с меня стаскивала: тут вообще я взвыл про себя от стыда… Двое же суток не снимал! Завонялось! И рухнул в сон, как в пропасть.

Туда они ко мне и пришли – покойные матери мои Двойра Чудновская и Ольга Колчак. И сестры мои, и мои братья сидели рядом со мною… То есть н а ш и: наши с Александром, с Сендером матери, наши сестры и наши братья.

Страшно было за него мне… Встанут они ведь и перед ним, и как он, христианин, вынесет?..

Смейтесь, если смешно! Но евреи считают все остальные народы слабее себя, и не мною это заведено, и не кончится на мне! И молил я Того, Чье сокровеннейшее Имя – Тот, Который Жив, благословен он: Господь Бог мой! Возьми силу мышцы моей! Возьми крепость жилы моей! Возьми твердость кости моей! Возьми жар и пыл души моей и духа моего – прилепи, Господь мой и Бог мой, и силу, и крепость, и жар, и пыл брату моему, и да будет на то воля Твоя, как слава Твоя: вечно, вековечно… Скажу: аминь! Да будет так! Вот я, и случится мне по Слову Твоему!