Повеяло бескрайним йодисто-солёным.

Шипяще зашуршало волной по галечному склону.

Свистнуло тугим ветреным порывом.

И сломало скорлупу из серебра.

Выпустило смертельно измождённого невысокого, сухого телом человека, который на секунду скомкал морщью твёрдо сжатые губы и повёл седой крупною головою в болезненной судороге…

Словно хотел отвернуться.

Но не отвернулся, а синим своим остролучистым взглядом заглянул ругателю в глаза: спокойно, прямо.

Напоминающе.

Ругатель багрово вспыхнул, с ожесточением вколачивая тяжёлые тугие кулаки в глубокие карманы.

И печально, со струнным звоном, лопнуло что-то, на миг протянувшееся между ним и синеглазым призраком в плену серебряного льда.

Но уже водоворотом, буруном вокруг пленника кипело, топотало, лязгало, оглашало драконьи поездные недра раздражённым медвежьим ревом, волчьим вкрадчивым всхрипыванием и утробным росомашьим рыком, словно и не люди брали осатанело коротким приступом вагонные площадки, нет – хватали проклятого заморского Горыныча за иностранные его печенки! – будто поднялась на чужинскую хищную погань сама природа…

Само надсаженное страданием и праведным горячим гневом обширное и незлобивое сердце сибирское будто ополчилось на истинное чёрное драконье сердце, истекающее зеленой кровью иноземных ненавистных мундиров.

И, слыша звуки этой схватки, удовлетворенно вздохнул всей грудью седоволосый человек с глазами цвета кипящего океана и ещё выше вздернул маленький ложбинный подбородок, по птичьи запрокидывая узкое граненое лицо. Добела раскалённая ярость опечатала резкие грани, стирая иконопись черт, смешалась с горячей досадой, нетерпеливой бритвенною жадностью раздула тонкие крылья высокого носа: казалось что оматеревший в бесчисленных битвах поседелый беркут услышал клёкот и ветровые взмахи собратних крыл, почуял припавшего к земле одержимого бешенством чужого пришлого зверя – облезлого, смрадного, истекающего ядовитой пеной, оскверняющей родное беркутиное приволье!

Вскинул старый орёл к поднебесью горбоклювую белую голову. Поднял черные плечи в резких перьевых зигзагах.

В небо бы, в небо… И пасть на бешеного, и когтить, и клювом рвать! И тлетворное сердце драконье из звериной груди исторгнуть…

Только цепь опутала ноги, не пускает.

Не простая цепь: золотая.

Золотое лекарство…

Для исцеления беркутьей родины волшебное средство.

И застыл часовым человек, похожий на беркута, в строевой строгой позе. Так у знамени стоят.

Или – глядя на дула в грудь уткнувшихся стволов ружейных.

А у ног его завивались причудливо изумлённые поездные вести:

– Двадцать девять вагонов!

– Ящики, ящики! Опечатанные! И мешки ещё…

– Проволоками опутанные.

– Тол навален.

– Машины адские.

– Заминировано все!

– По хитрому! Не под силу чехам распутать!

– Говорят, что Колчак один знает, как обезвредить мины.

– Нам не сказал, говорят, как его ни уламывали!

– Говорят: может вам откроется.

– Га! А как думали наше золото загрести? Коль не знает никто, окромя Колчака?..

– Да делов-то. В безлюдь увезти и взорвать. И собрать потом золото. Только много-то будет возни, а торопятся чехи сбежать.

Были вести те – как сухие дрова, щедро сложённые в жаркодышащий печной зев. Изумление грели.

Были вести – как яркогорящие свечи.

Озаряли понимание.

Были – как пышущие жаром голыши из банной каменки.

Шевелили смущение…

И указывали на суконные заиндевевшие лохмотья на обивке выстуженного вагона – последнего вагона, запертого. С одиноким пассажиром в худой шинелишке и стоптанных изрядно сапогах. С лицом голодно обтянутым и выбритым до синевы, до пунцовых ссадин от древнего изработанного лезвия и ледяной воды, с болезненно запекшимися и в корки высушенными губами.