ые мостики между пунктирными линиями маршрута, иначе не видать мне родного ласкового Солнца, в лучах которого я ещё надеюсь на склоне лет погреться на завалинке в огромных раритетных валенках с галошами. Не такой уж я плохой парень и не такой ведь я дурак, чтобы умереть под чужим солнцем на чужой земле. Я не хочу лежать там, где моими соседями будут нелюди вроде Лапца, – в таком случае я изворочаюсь в гробу, в котором надеюсь увидеть глумливого карлика.
Однако наряду с тревогой излишняя предусмотрительность аборигенов вселяла и некоторый оптимизм. Значит, они не так всесильны и не так уверены в себе, если считаются с возможностью побега слабого, находящегося под их «зомбирующим прессингом» человека, напуганного и смущённого «первыми близкими контактами третьего рода» в чуждом и враждебном ему мире…
Пока Лапец терзал кнопку лифта, упорно не желавшего опускаться до первого этажа, я пришёл к выводу, что мы, как ни странно, находимся в больнице. Об этом красноречиво свидетельствовал интерьер вестибюля, а также обилие женщин в ладно скроённых, хорошо пошитых и ловко сидящих на них белых халатах, оттенявших красно-коричневую кожу медичек. Женщины были самого разного возраста и, наверное, представляли все мыслимые ступени больничной иерархии. Каждой ступени соответствовал свой типаж – от скромных нянечек, шустрых санитарок и деловитых медсестёр до полногрудых солидных докторш и важных и напыщенных начальниц отделений. Исчезая и вновь появляясь в обоих концах коридора, впархивая и выпархивая из кабинок пассажирских лифтов, сбегая вниз и взбираясь вверх по обтекавшим лифтные шахты лестницам, они создавали непередаваемую атмосферу больничной суеты. Это был настоящий белохалатный муравейник – муравейник чисто женский. Лапец и входившие в нашу группу трое-четверо подобных ему карликов разительно отличались от охранников и медичек не только ростом и уродствами, но и цветом кожи. Даже не специалист понял бы, что Лапец сотоварищи принадлежит к совершенно другой расе. Эти две расы иного мира отстояли одна от другой на несколько световых лет, и я поневоле задумался: на каких точках соприкосновения построено их явное, хотя и не совсем гармоничное сотрудничество, их необъяснимый симбиоз? Что означал этот немыслимый альянс – неизвестно, и окружающее продолжало представать передо мной чистейшей воды сюрреализмом. Мне даже на миг померещилось, что это не меня доставили сюда, а, наоборот, я сам привёл эту пёструю шайку в типичную и типовую психушку. Привёл, чтобы сдать их всех под расписку расторопной медсестре или строгому врачу и поскорее выйти на свежий воздух, под цветущие яблони (!) больничного двора, стрельнуть от избытка чувств сигарету, присесть на ухоженную изумрудную лужайку и покайфовать минут пяток, полностью отрешившись от действительности. Да, а перед этим тщательно вымыть руки. Обязательно с мылом. Во всяком случае, Лапцу умыться не помешало бы, да и подлечиться ему стоило, хотя я наверняка казался ему таким же идиотом, каким он виделся мне.
Для нашей эклектичной компании пассажирские кабинки были малы, и Лапец упорно давил кнопку вызова грузового лифта.
Наконец лифт подъехал. Широко, на размах двухметровых лапищ карлика, раскрылись двери. Изнутри несло, как из писсуара: в углу кабины сиротливо притулилась обильно политая мочой кучка экскрементов.
– Нянечку, нянечку позовите! – заквакал Лапец, брезгливо отступая от дверей.
Я мысленно улыбнулся очевидному комизму положения: вонючий карлик воротил нос от несчастной кучки дерьма, с которым он сам у меня в первую очередь и ассоциировался, он возмущался традиционной до банальности приметой, непременным атрибутом каждого лифта, словно был лощёным джентельменом, чей благородный аристократический нос не переносил плебейских, простолюдинных пейзажей и натюрмортов. Почувствовал ли карлик то, над чем я втихую потешался, или он закомплексовал по другому поводу, только я нежданно-негаданно схлопотал от него предупредительную затрещину.