Однако Пулечка с детства привыкла делать все наперекор своим безмерно добрым и безропотным родителям, стоически сносившим все ее шалости. Кажется, она еще в детском саду наотрез отказалась продолжать семейную династию гоголеведов и уже в то время склонялась к профессии хирурга – она безжалостно и поначалу бессознательно мучила мух, комаров, отрывая им лапки и внимательно, с большим любопытством их разглядывая. Могла полдня сидеть в укрытии рядом со столовой и охотиться на полудохлую крысу, а, поймав, подбросить грызуна Анжелке в койку и с наслаждением слушать вопли подруги посреди тихого часа.
По мере взросления Пулька разбирала по частям насекомых уже отнюдь не бессознательно, а заглядывая в учебные пособия. Но больше всего она поразила нас в одно хмурое летнее утро.
Нам было лет по двенадцать, и мы все тогда приехали отдохнуть на неделю к Пульке на дачу. Мы сидели втроем в застекленной беседке, полагая, что Пуля еще не проснулась, и вдруг Икки воскликнула:
– Смотрите, вон Пулька! – И она указала на чернеющую фигурку в тумане в противоположном конце сада. – Мы тут ее ждем, а она где-то шляется по ночам!
Наконец на пороге появилась Пулька, вся перемазанная болотной жижей, с полиэтиленовым пакетом в руке. В мешке кто-то шевелился.
– И где это ты была? – подозрительно спросила Анжелка, а Пуля опустила пакет на стол и принялась его медленно раскрывать. Мы все приблизились к мешку, и тут Анжелка неистово завизжала и кинулась прочь из беседки, крича во всю глотку: – Там жабы! Там жабы! Вот ненормальная! Девчонки, бегите оттуда, пока вас бородавками не обсыпало!
– Темнота! – презрительно фыркнула Пульхерия и снова закрыла пакет.
– Что ты с ними собираешься делать? – спросила я.
– Изучать.
– Как это?
– Я намерена выяснить, что у них внутри.
– Манька! Она их резать станет! – в ужасе воскликнула Икки.
– Ну и что же. Это ведь наука. А вы – темнота!
– И тебе их совсем не жалко? Ни капельки? – чуть не плача спросила Икки, но Пулька показала нам бритву с острым лезвием и с гордостью ответила:
– У отца стибрила.
В то лето Пулька занималась исключительно убийством лягушек – она, наверное, их с тысячу перерезала и все что-то записывала своим неразборчивым почерком в толстую общую тетрадь.
По иронии судьбы она ненавидела русский язык и литературу, зато упивалась учебниками по анатомии и биологии, так что в пятом классе уже брала в библиотеке пособия для медицинских вузов.
Вероника Адамовна тихо переживала за дочь. Аполлинарий Модестович иногда закатывал сцены:
– Вы только взгляните, Вероника Адамовна, кого мы воспитали-с! Это же чудовище! Дочь филологов не прочла ни одной нормальной книги! Все только о сухожилиях и костях! Уверяю вас, Вероника Адамовна, у нас дочь – дура-с!
– Ну, фто вы, Аполлинаий Модестович, так нельзя! Пьесто недопустимо в пьисутствии Пуленьки пьеизносить такие нецензуйные выажения! – обычно отвечала Вероника Адамовна. Пулькина мамаша не выговаривает всего две буквы – вместо «ш» она произносит «ф», а «р» вовсе пропускает, и от этого она всегда казалась мне ужасно интеллигентной. Я всегда мечтала услышать, как в ее произношении звучит слово «ребенок», но Вероника Адамовна, настойчиво его избегала, заменяя на: «нафа девочка», «дитя», «чадо» или «малыфка».
– А я говорю, дура-с! – расходился отец, заложив руки за спину. – Кто написал «Вечера на хуторе близ Диканьки»? – экзаменовал он дочь.
– Леся Украинка, – уверенно отвечала Пулька.
– Кофмай! – лепетала Вероника Адамовна.
– Нет! Не Украинка! Сейчас, сейчас… – И мозг «малыфки» начинал судорожно перебирать всех авторов, о которых знал, и фамилии, которые могли бы логически подойти к вышеупомянутому названию. – Шевченко?