– И ты попала в плен, серенькая датская птичка! – сказала канарейка жаворонку. – В твоих лесах, конечно, холодно, но все же ты была там свободна! Улетай же! Смотри, они забыли запереть тебя; форточка открыта, улетай, улетай!
Писарь так и сделал, выпорхнул и сел на клетку. В эту минуту в полуоткрытую дверь скользнула из соседней комнаты кошка с зелеными сверкающими глазами и бросилась на него. Канарейка забилась в клетке, попугай захлопал крыльями и закричал:
– Нет, хочу быть человеком!
Писаря охватил смертельный ужас, и он вылетел в форточку. Он летел, летел, пока, наконец, не устал.
Соседний дом показался ему знакомым. Одно окно было открыто. Он влетел в комнату – это была его собственная комната – и сел на стол.
– Нет, хочу быть человеком! – сказал он, бессознательно повторив остроту попугая, и в ту же минуту стал опять писарем. Но оказалось, что он сидит на столе!
– Господи помилуй! – воскликнул он. – Как это я попал сюда, да еще заснул! И какой сон приснился мне! Вот чепуха-то!
На другой день, рано утром, когда писарь еще лежал в постели, в дверь постучали, и вошел его сосед, студент-богослов.
– Одолжи мне свои калоши! – сказал он. – В саду еще сыро, но солнышко так ярко сияет. Хочу пойти выкурить на воздухе трубочку!
Надев калоши, он быстро вышел в сад, в котором росло лишь одно грушевое и одно сливовое дерево. Но даже такой садик считался в Копенгагене[13] большой роскошью.
Богослов ходил взад и вперед по дорожке. Было всего шесть часов утра. С улицы донесся звук почтового рожка.
– О, путешествовать, путешествовать! Лучше этого нет ничего в мире! – промолвил он. – Это моя самая заветная мечта! Если бы достигнуть ее! Тогда сердце мое перестанет тревожиться. Меня так и тянет вдаль! Дальше, дальше… Увидеть чудную Швейцарию, Италию…
Да, хорошо, что калоши действовали немедленно, не то он забрался бы, пожалуй, слишком далеко и для себя, и для нас! И вот он уже путешествовал по Швейцарии, упрятанный в дилижанс вместе с восемью другими пассажирами. У него болела голова, ныла спина, ноги затекли и распухли, сапоги нестерпимо жали. Он не то спал, не то бодрствовал. В правом боковом кармане у него лежали банковские переводные векселя, в левом – паспорт, а на груди – мешочек с зашитыми в нем золотыми монетами. Стоило богослову задремать, как ему чудилось, что та или другая из этих драгоценностей потеряна. Дрожь пробегала у него по спине, и рука лихорадочно описывала треугольник – справа налево и на грудь, – чтобы удостовериться в целости всех своих сокровищ. В сетке под потолком дилижанса болтались зонтики и шляпы, мешавшие ему любоваться дивными окрестностями. Он смотрел, смотрел, а в ушах его так и звучало четверостишие, которое написал во время путешествия по Швейцарии, но не для печати, один известный нам поэт:
Окружающая природа была сурово-величественна. Сосновые леса на вершинах высоких гор казались просто вереском. Пошел снег, подул резкий, холодный ветер.
– Брр! Если бы мы были по ту сторону Альп, было бы уже лето, а я получил бы деньги по моим векселям! Из страха потерять их я не могу как следует наслаждаться Швейцарией. Ах, если бы мы уже были по ту сторону Альп!
И он очутился по ту сторону Альп, в середине Италии, между Флоренцией и Римом. Тразименское озеро было освещено вечерним солнцем. Здесь, где некогда Ганнибал разбил Фламиния, виноградные лозы цеплялись друг за друга своими зелеными пальчиками. Под тенью цветущих лавровых деревьев прелестные полуголые дети пасли на дороге черных как смоль свиней. Да, если написать картину, все воскликнули бы: «Ах, чудесная Италия!» Но ни богослов, ни его спутники, сидевшие в почтовой карете, так не говорили.