Унылая то была суббота. В доме пахло нафталиновыми шариками от моли, а из кухни тянуло тушеными овощами и горчицей. Субботы всегда вызывали у меня тоску и были связаны со всевозможными стычками из-за мытья с мылом. Вторыми по тоскливости были воскресные дни – с тесной накрахмаленной одеждой, каплями от кашля и бесконечными «не смейте», «да успокойтесь же, наконец!» и «сидите тихо».

Хотя, если у матери возникало желание попеть, было все-таки не так скучно. Она пела о тяжелых временах, о плохих временах и о тех временах, когда кто-то «кое-что натворил и сбежал, а меня оставил». Но голос ее звучал так красиво, а глаза смотрели так нежно и ласково, что я невольно начинала мечтать, чтобы снова наступили «тяжелые времена», чтобы я стала взрослой, но «даже жалкого гро-о-ша за душой не имела». Я мечтала о том чудесном будущем, когда и меня «мой мужчина оставит», когда и мне «ненавистны станут эти закаты…», потому что именно на закате дня «мой мужчина наш город покинул». Описываемые в песнях страдания, окрашенные голосом моей матери в цвета нежности и тихой грусти, словно лишались своей горечи, и я все сильней убеждалась, что страдания эти не только вполне терпимы, но и не лишены определенной сладости.

Если песен не было, то субботы обрушивались нам на голову точно ведра с углем, с которыми мы совершали свои опасные походы вдоль железнодорожных путей, а уж когда мама была не в духе, как сейчас, то казалось, будто кто-то швыряет камнями в наше ведерко с углем.

«…а ведь и я нищая, как миска с таком. За кого эти люди меня принимают? Они что, думают, я навроде Сэнди Клауса? Ну так пусть снимают свои рождественские чулки, потому что сейчас никакое не Рождество…»

Мы нервно завозились на крыльце, и Фрида сказала:

– Ну что, давайте что-нибудь делать?

– А что ты хочешь делать? – спросила я.

– Не знаю. Ничего. – И Фрида уставилась куда-то на верхушки деревьев.

Пикола по-прежнему сидела, потупившись, и изучала собственные ступни.

– Может, нам подняться в комнату мистера Генри и посмотреть его журналы с девушками? – предложила я, и Фрида тут же скорчила мне рожу. Она не любила рассматривать «грязные картинки».

– Ну, тогда, – продолжала я, – можно посмотреть его Библию. Она красивенькая.

Фрида втянула воздух между зубами и издала презрительное «пф-ф-ф».

– Ну, тогда можно пойти к той подслеповатой тетеньке и вдевать для нее нитку в иголку. Она нам пенни даст.

Фрида фыркнула и сказала:

– Да у нее глаза как сопли! Мне на них даже смотреть противно. А ты, Пикола, чем хочешь заняться?

– Мне все равно, – ответила Пикола. – Чем хотите.

И тут у меня появилась новая идея:

– Можно пройти чуть дальше по нашей улице и покопаться в мусорных баках.

– Слишком холодно, – тут же возразила Фрида. Она вообще была какая-то сердитая, раздраженная.

– Я придумала: можно пойти и сварить сахарную помадку!

– Ты что? Ведь на кухне мама, да еще в таком настроении! Сама ведь знаешь: уж если она из-за какой-то ерунды на стенку полезла, значит, это на весь день. Да и не пустит она нас на кухню.

– Тогда давайте пойдем к греческому отелю и послушаем, какими неприличными словами они там ругаются.

– Ну и кому это надо? – скривилась Фрида. – Да и слова-то у них все одни и те же.

Исчерпав весь свой запас предложений, я сосредоточилась на белых пятнышках, проступавших у меня на ногтях. Считалось, сколько у тебя белых пятнышек, столько и ухажеров будет. Я насчитала семь.

Мамин бесконечный монолог временно сменился тишиной, потом до нас снова донеслось: «…а в Библии говорится: накорми голодного. Что ж, это хорошо. Правильно. Я готова, так ведь не слона же, верно? А