– Думал я, братья, ночью, что делать с сим Ферзем. («Я за то тебя, детинушку, пожалую среди поля хоромами высокими, что двумя столбами с перекладиною…» – вспомнилось мне окончание песни.) Надумал вот что. Как ратники – первые люди в княжестве, так и наставник должен быть им под стать. Наши учителя вас своему учат, а этот будет своему учить – чай, все видали, не по-нашему бьется, но хорошо, не поспорить. – Князь взял паузу, а ратники, приосанившись после очередного подтверждения их незаменимости, боялись и дышать, ожидая продолжения.

– Так что, дружина, решил я так. Не помнит Ферзь много? И пущай, чай, нам в его памяти большой нужды-то и нет. Не наш он? И то добро, не перебежит – не к кому бежать ему. Некрещеный? Тут уж и вовсе просто – насильно в рай не тянут, придет в ум, покрестится. Все к одному, верно ли?

– Так, княже, верно все! – единым голосом выдохнула дружина.

– Беру я Ферзя гриднем. В поле он негож, сам говорил, я верю. В этом поучиться ему будет и у вас не зазорно. А вот в наставники уных моих – гож. И еще одно хочу сказать. Вчера угольцы уных наших побили, никак не приведем мы их к подчинению, не понимают, что, кроме нас, некому их от разбойных людей оградить, а что до веры – да пусть бы себе кланялись кому хотели, не в том суть. Побили, говорю, угольцы наших уных – шестерых. Все ли то видали? Знаю, не все. Один Ратьша видал. В городе как отвечать будете? Правду говорите – не видали мы, как угольцы уных били. То и правда, то и вторая правда сразу. Смекаете ли? С угольцев какой спрос, с меня спрос, да я бегать от спроса не стану, виру выплачу. В том, что не видали вы, как угольцы били уных, требую клятву.

Как ни странно мне показалось все это, включая столь иезуитский план, но воины и уные одобрительно загудели. Один Воислав, я видел его сбоку, вдруг шагнул вперед.

– Гоже ли мне, светлый князь, врать отцу с матерью, что не ведаю, кто братьев побил?

– Что скажешь, Ферзь? – внезапно спросил меня Ярослав.

– Думаю, беды не будет, коли ты им так и скажешь. Я долга крови не снимаю с себя, да тебе пока не взыскать его. Как будешь готов, так и сладимся, а тогда и правду скажешь родителям. Или я скажу, то обещаю, – сказал я четко и громко.

– Добро, Ферзь. Что скажешь, уный? – мягко обратился князь к Воиславу.

– Твоя воля, княже. Быть по сему. Согласен я с Ферзем. Правда все равно как масло в воде – вверх идет. Как убью его, тогда и скажу правду. А если он меня – то и ладно, знать, нет правды в мире, а тогда я и жить не хочу, – отвечал уный и, поклонившись князю, вернулся в строй. Строй молчал.

– А ты, Ферзь, что теперь скажешь? Согласен роту принести, что служить станешь верой и правдой и всему, чему сам учен, уных научишь? – строго обратился князь ко мне.

– Даю роту (я вспомнил, что значит это слово, совершенно неожиданно – по сути, это присяга воинская) на то, что учить уных стану без утайки, строго спрашивать, отдам все, что сам ношу. Что буду верен тебе, князь, верен и делам твоим, – отвечал я.

– Добро. Роту твою принимаю, будешь учить уных тому, что сам пока не забыл. Вставай здесь, – князь внезапно указал на пустое место слева от себя. Честь, как я понимаю, была неслыханная. Видать, здорово уные у князя требовали учителя, раз он меня на второй день так возвеличил, вчера убить пытаясь.

За ерничеством я скрывал настоящий, полновесный, давно не испытываемый восторг. К восторгу, однако, примешивалась некая грустинка, что вот снова я на кого-то работаю. Но радость, что для меня вообще непривычно, подавила и грустинку – я служил настоящему дайме! Служил с мечом в руках! Грусть молча отошла куда-то в темные закоулки души и улеглась там, выжидая. Снова в памяти всплыл старик-японец, он был бы мною доволен…