Я вошел в сад, окружавший нашу виллу. К дому вела коротенькая аллея, предназначенная для экипажей. Мария, наша служанка, поджидала меня у окна и, услышав шаги, крикнула в темноту:

– Это вы, синьор Дзено?

Мария была из тех служанок, каких нынче уже нет. Она жила у нас добрых пятнадцать лет. Каждый месяц она относила в сберегательную кассу часть своего жалованья – «на старость», но воспользоваться этими деньгами ей не пришлось, потому что она так и умерла у нас в доме за работой, немного времени спустя после моей женитьбы.

Мария сказала, что отец уже несколько часов как вернулся, но не ужинал, потому что хотел дождаться меня. А когда она стала настаивать, чтобы он пока хотя бы перекусил, он довольно грубо ее отослал. Потом с тревогой и беспокойством он несколько раз справлялся, не вернулся ли я. Мария дала мне понять, что, на ее взгляд, с отцом неладно. Она усмотрела у него прерывистое дыхание и затрудненную речь. Правда, ей уже не первый раз казалось, что отец болен, – должно быть, потому, что она ни с кем, кроме него, не общалась. Бедняга мало что видела, сидя целыми днями одна в пустом доме, а уж после того как у нее на глазах умерла моя мать, ей стало казаться, что все должны умереть раньше нее.

Я поспешил в столовую с некоторым любопытством, но ничуть не встревоженный. Отец тут же поднялся с дивана, на котором лежал, и поздоровался со мной с нескрываемой радостью, которая, впрочем, меня не растрогала, так как я усмотрел в ней прежде всего упрек. Тем не менее это окончательно меня успокоило, потому что радость казалась мне свидетельством здоровья. Я не заметил ни прерывистого дыхания, ни затрудненной речи, о которых говорила Мария. Вместо того чтобы упрекнуть меня, он попросил прощения за настойчивость, с которой меня ждал.

– Что поделаешь! – сказал он добродушно. – Нас ведь только двое на свете, и мне хотелось увидеть тебя, прежде чем я лягу.

Мне бы тут быть попроще и обнять моего бедного отца, которого болезнь сделала таким кротким и ласковым. Я же вместо этого принялся хладнокровно ставить диагноз: с чего бы это старый Сильва так подобрел? Может, он болен? Я подозрительно на него посмотрел и не нашел ничего лучшего, как упрекнуть его:

– Но почему ты до сих пор не ужинал? Мог бы поужинать, а уж потом ждать.

Он рассмеялся совсем молодым смехом.

– Вдвоем ужинать веселее.

Эта веселость могла быть свидетельством хорошего аппетита, и, успокоившись, я принялся за еду. Шаркая шлепанцами, он неверными шагами подошел к столу и занял свое обычное место. Потом принялся смотреть, как я ем, а сам, проглотив несколько ложек, ни к чему больше не притрагивался и даже отставил блюдо, которое, по-видимому, вызывало у него отвращение. С его старого лица не сходила улыбка. Только помню – помню так, как будто это было вчера, – что несколько раз, когда наши глаза встречались, он отводил свой взгляд в сторону. Принято считать, что это признак фальшивой души, но теперь-то я знаю, что это признак болезни. Больное животное никогда не дает заглянуть себе в глаза, потому что не хочет, чтобы заметили его болезнь и слабость.

Он непременно хотел услышать, как я провел все это время, покуда он меня ждал. Видя, что ему действительно очень этого хочется, я оторвался на минутку от еды и весьма сухо сообщил, что был занят беседой о происхождении христианства. Он взглянул на меня растерянно и недоверчиво.

– А, так, значит, и ты тоже думаешь теперь о религии?

Совершенно очевидно, что для него было бы большим утешением, если бы я согласился поразмыслить над ней вместе с ним. Но тот воинственный дух, который был свойствен мне при жизни отца (когда он умер, это прошло), заставил меня ответить ему одной из тех дежурных фраз, которые каждодневно звучат под сводами кафе, расположенных в окрестностях университета: