– У проруб сховался, – всё никак не справляясь с охватившим его волнением, рассказывал казак. – Это каким манером вышло. До речки добёг, сиганул, змеёныш, в камышовый куст, проломил лёд и затих, одна лишь головёнка чернеет. Так бы и замёрз, жидёнок. Да на его счастье бабка та шустрая объявилась – указала.

– Пластай его, так растак! – подбежал маленький казачишка из местных с шашкою наголо.

– Постой!… Погодь! – загомонили кругом. – Надоть атамана покликать.

Гриша Богер, стуча зубами, шамкая непослушными губами, заговорил вдруг:

– Мне б в тепло. Помру я здесь, а у меня мама….

Казаки стояли, поёживаясь от озноба, хмуро глядели.

Кто-то сказал от костра:

– Сопляк совсем. Гляди, и шешнадцати нету.

Разом взорвались голоса:

– Нет, ну здорово! Как хлеб отымать – годов не считал. У него мамка, видите ли…. А у нас щенки под лавкой, которых и кормить не след….

Голоса всё более озлоблялись, возбуждаясь. Подходили станичные.

– Это хто ж такой?

– Вот утопленник ожил. Да что его жалеть…. Пластай!

Подошёл Лагутин. Мельком глянул на Гришу и, повернувшись, пошёл прочь, уронив:

– В расход.

– Пойдём, – преувеличенно строго сказали два казака.

– К-куда вы м-меня, – не попадая зубом на зуб, срывающимся голосом спросил Гриша Богер.

Трое пошли, и из темноты с тою же преувеличенной строгостью донеслось:

– В избу. Отогреешься, потом спрашивать будем.

Через минуту выстрел. Он долго перекатывался, ломаясь в бору, наконец смолк. А ночь всё была полна неумирающим последним выстрелом….

Возле крыльца Совета Лагутин, разминая озябшие ноги, немного походил, вдыхая широкой грудью крепкий морозный, замешанный на горьковатом запахе хвои воздух, поглядел в небо. Декабрьская ночь царила над станицей, бором, всей землёй. Сияла луной, рассыпанными из края в край мерцающими созвездиями. Но на востоке уже чуть посветлел краешек неба, прижатый темнотой к горизонту.

– Подожди, послушай, – Парфёнов торопливо подходил, настороженно оглядываясь – Вроде кто кричит?

Ему послышался человеческий вопль где-то на реке, сразу смолкнувший, затерявшись среди синих сугробов. С берега слышны скрежеты лопаты о звонкий лёд, гулкие удары кирки или лома, глухие голоса и фырканье лошадей, волочивших на реку раздетые трупы продотрядников.

В новом, охватившем всех воодушевлении люди, то и дело матерясь, суетились возле проруби, сталкивая поглубже в воду на стремнины течения коченелые тела, и с тревогой поглядывали на разгорающийся восток.

А речка, подковой опоясавшая станицу, синела под звёздами. С высоких берегов нависали спаянные пургой и морозом снежные гребни. Ветер шевельнулся от русла реки, снежной крупой прошуршал под ногами.

Всплески воды заставили Парфёнова поёжиться, и он с кривой улыбкой проговорил:

– Показалось – должно в ушах свербит, – и надел шапку. – Чёртов холодище. Я всё-таки, кажется, простыл.

– Тьфу, напасть! – весело откликнулся Лагутин. – Засыпаю прямо на ходу. Наплывает на меня что-то. Весь в холоде, а на веках ровно гири. Сутки ведь не спамши. Часа два только прикорнул и в прошлую ночь.

Парфёнов и Лагутин ценили друг друга и не скрывали этого ни перед кем. И далеко не корыстные цели сближали их, а простые искренние человеческие отношения. В обоих хватало и здравого смысла и той непосредственности, которая так бывает мила и приятна в людских отношениях. Да и пути их часто пересекались.

Лагутин, не сдержав удовольствия, просиял, заулыбался во весь свой белозубый рот:

– Нет, ну скажи, на моих ребят можно положиться. А кто у тебя из станишных такой мастер по прорубам? – и подмигнул с намёком.

– Ну, пойдем, погреемся, – устало позвал Парфёнов.