Заметив офицера, приостановились, внимательно оглядели, поздоровались кивком головы.

Даже кепки не сняли, отметил ротмистр, избаловался народ.

Спор в саду, тем временем, разгорелся ещё жарче.

– А я так понимаю порядок, – убеждал круглолицый, невзрачный мужичок, – вот ты – солдат, должен быть при винтовке, а я, крестьянин – при земле. И когда этому не препятствуют – такая власть по мне….

Умолк, завидев подходящего ротмистра.

Чистейшей воды агитация, подумал Сапрыкин, и в его до самых глубин распахнувшейся ликующему празднику жизни душе занозой угнездилось чувство досады.

Говорить он любил и умел. И теперь, собираясь с мыслями, вприщур оглядывал толпившихся в саду селян.

– Мужики-кормильцы, – ротмистр умолк, подыскивая нужное слово, и уже другим, чудесно окрепшим и исполненным большой внутренней силы голосом сказал, – Глядите, мужики, какое марево над полями! Видите? Вот таким же туманом чёрное горе висит над народом, который там, в России нашей, под большевиками томится. Это горе люди и ночью спят – не заспят, и днём через это горе белого света не видят. А мы об этом помнить должны всегда – и сейчас, когда на марше идём, и потом, когда схлестнёмся с красной сволочью. И мы всегда помним! Мы на запад идём, и глаза наши на Москву смотрят. Давайте туда и будем глядеть, пока последний комиссар от наших пуль не ляжет в сырую землю. Мы, мужики, отступали, но бились, как полагается. Теперь наступаем, и победа крылами осеняет наши боевые полки. Нам не стыдно добрым людям в глаза глядеть. Не стыдно… Воины мои такие же хлеборобы, как и вы, о земле, о мирном труде тоскуют. Но рано нам шашки в ножны прятать да в плуги коней впрягать. Рано впрягать!.. Мы не выпустим из рук оружия, пока не наведём должный порядок на Святой Руси-матушке. И теперь мы честным и сильным голосом говорим вам: «Мы идём кончать того, кто поднял руку на нашу любовь и веру, идём кончать Ленина – чтоб он сдох!» Нас били, тут уж ничего не скажешь, потрепали-таки добре коммуняки на первых порах. Но я, молодой среди вас человек, но старый солдат, четвёртый год в седле, а не под брюхом коня – слава Богу! – и знаю, что живая кость мясом всегда обрастёт. Вырвать бы загнившую с корнем, а там и германцу зубы посчитаем. Вернём Украину и все другие земли, что продали врагам красные. Тяжёлыми шагами пойдём, такими тяжёлыми, что у Советов под ногами земля затрясётся. И вырвем с корнями повсеместно эту мировую язву, смертельную заразу.

Ротмистр умолк, сорвав на самой верхней ноте голос, откашлялся в кулак и сказал тихо, проникновенно:

– И вы, мужики, услышите нашу поступь…. И до вашей деревни долетит гром победы….

Слушали его с усиленным вниманием – кто с интересом, кто недоверчиво, кто угрюмо. И это не ускользнуло от острого взгляда ротмистра Сапрыкина.

– Так ить, кому что, а шелудивому баня, господин офицер, – раздался голос из толпы. – Вы насчёт земли скажите – чья она теперь….

– А вам что, красные землю посулили?

– Так ить, не только посулили, а и раздали….

– Ты что, сволочь, тоже красный? – глаз ротмистра зловеще задёргался.

Он шагнул вперёд и остановился перед худо одетым, но ладным из себя мужиком с копной огненно-рыжих волос и пронзительными, дикого вида глазами.

– Чей?

– Баландин… Василий… Петров сын…

– Ты что это, Василий Баландин, агитацию здесь разводишь? Думаешь, я тебя долго убеждать буду? По законам военного времени суну в петлю, как врага Отечества – и вся политика. Уяснил?

Баландин не шевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея, неотступно глядя в синие ротмистровы глаза, блестевшие тусклым стальным блеском, а потом отвёл взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла его щёки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила мертвенная, нехорошая синева. Превозмогая сосущий сердце страх, он с хрипотцой в голосе сказал: