– Разве корабль был построен в такие давние времена?

– В какие времена? Я сам не знаю, было ли это давно или нет. Ведь это только выдумка, но иногда она мне кажется такой реальной, как будто это было на самом деле. Не надоел ли я вам своими рассказами?

– Ничуть. А может быть, вы ещё что-нибудь придумали?

– Да так, пустяки… – Чарли слегка покраснел.

– Ну расскажите, что же именно?

– Видите ли, я думал об этом рассказе, и после этого я встал с постели и написал на кусочке бумаги разные каракули, какие, по-моему, могли нацарапать эти люди на своих вёслах острыми частями кандалов. Мне кажется, что это делает рассказ более правдоподобным. Для меня он совершенно реален.

– А эта бумага с вами?

– Да… Но к чему показывать её? Это просто несколько каракулей. Но тем не менее мы могли бы изобразить их на заглавном листе нашей книги.

– Я уж позабочусь обо всех этих мелочах. Покажите мне, как писали эти люди.

Он вытащил из своего кармана большой лист бумаги, который был весь покрыт какими-то таинственными знаками. Я заботливо спрятал его.

– Но что же это должно означать по-английски? – сказал я.

– О, этого я не знаю. Я думаю, что это должно означать: «Я зверски устал». Это страшно глупо, – прибавил он, – но все эти люди на корабле кажутся мне такими реальными, как настоящие люди. Поскорее напишите что-нибудь на эту тему; мне бы очень хотелось, чтобы эта история была написана и напечатана.

– Но из того, что вы мне рассказали, выйдет очень большая книга.

– Ну что же. Вам стоит только сесть и написать.

– Подождите немножко. Нет ли у вас ещё тем?

– Нет, теперь больше нет. Я теперь читаю все книги, которые я купил. Они все великолепны.

Когда он вышел от меня, я взглянул на бумагу со значками на ней. Затем я бережно сжал голову обеими руками, чтобы ничто не выскользнуло из неё и чтобы она не закружилась.

Потом… Но мне кажется, что не было никакого промежутка между тем, как я покинул свою комнату и очутился у дверей кабинета для занятий в коридоре Британского музея. Я спросил у стоявшего там полицейского, насколько мог вежливее, где «специалист по греческим древностям». Полицейский не знал ничего, кроме общих правил для посетителей музея, пришлось бродить по всем отделениям, начиная от входных дверей. Какой-то милейший джентльмен, которого ради меня заставили прервать завтрак, положил конец моим исканиям. Держа бумажку двумя пальцами, большим и указательным, и фыркнув при этом, он сказал:

– Что же это такое? Насколько я понимаю, это какое-то покушение написать нечто на испорченном до чрезвычайности языке, со стороны, – он не без явного подозрения взглянул на меня, – со стороны кого-то… очевидно не обладающего ни малейшим литературным навыком.

И он тихонько произносил хорошо мне знакомые имена: Поллок, Эркманн, Таухниц, Генникер…

– Можете вы мне все-таки сказать, что же эта испорченная греческая грамота означает, в чем тут суть-то? – спросил я.

– «Я был много раз донельзя утомлён за этим делом», – вот какой смысл.

Он отдал мне бумагу, и я ушёл, не сказав ни единого слова благодарности, не дав никаких объяснений. И вот мне выпала удача, мне – одному из всех людей, написать удивительнейший в мире рассказ – ни более ни менее как повесть грека, бывшего рабом на галере, повесть, переданную им самим. Нет ничего мудрёного в том, что грёза Чарли показалась ему действительностью. Судьба, обычно заботливо закрывающая двери позади нас за всеми минувшими эпохами жизни, на этот раз как бы зазевалась, и Чарли удалось, хотя он этого и сам не ведал, заглянуть туда, куда не дозволено смотреть человеку, хотя бы он был вооружён самым совершённым знанием. Сверх того, он ровно ничего не понимал в том, что он продал мне за пять фунтов, и ему было суждено остаться в этом неведении, ибо банковские писцы не знают, что такое переселение душ, и обычное коммерческое образование не включает в себя обучение греческому языку. Он снабдил меня материалом до такой степени достоверным, что именно из-за этой достоверности ему никто не поверит, и все возопят, что мой рассказ бесстыдная выдумка и подделка.