Среди обитателей были и «классики». Хотела бы я знать, что запели бы обличающие, увидев их в слабости и обиде. Насчет обиды есть разные мнения, часто (но не всегда!) она свидетельствует о больном самолюбии, но вот слабость – священна, хотя бы для христиан.

Слава Богу, я видела в слабости тех, кто помогал создавать советский миф. Собственно говоря, это был не первый раз – некоторых я близко знала в более страшное время. И мой отец, и тот же Юткевич, и Михаил Юрьевич Блейман были космополитами. Рошаль и Пудовкин ими не были, равно как Эрмлер и Козинцев, но я, можно сказать, дружила скорее с первыми двумя, хотя они космополитов обличили (не «обличали», поскольку случилось это один раз). Рошаль и Строева были добры и гостеприимны, летом 1951-го я жила у них в Москве, а родители, видимо, не знали о выступлении Григория Львовича, и все сошло гладко. Со Всеволодом Илларионовичем получилось иначе.

Начался (или шел?) февраль 1949 года. Я гостила у Гариных. Был последний семестр пятого курса, можно задержаться (ехать в Питер я боялась – «коллегия» прошла, когда я уже была в Москве). Я знала, что наши профессора – Пропп, Шишмарев, Жирмунский – только пожалеют меня, и из студентов почти никто не отшатнется, но тогда были совершеннейшие джунгли, и мы ожидали опасности откуда угодно. Действительно, профессора стали ко мне еще добрее, студенты – кто как, но удар пришелся на другое место: в апреле посадили Илью Сермана с женой, моей близкой подругой, летом – братьев Гуковских (медиевист Матвей Александрович был моим любимым учителем).

Итак, сижу, больная от страха. Эраст Павлович и Хеся Александровна куда-то ушли, дома – Елена Титовна, домработница, называвшая Хесю «Кисой», а знакомого армянина – «глупым евреем». Раздается звонок, вбегает Пудовкин и кричит: «Наталья, я предал Леонида!» Мы плачем навзрыд. Он уходит. Хеся Александровна, вернувшись, ругает меня, Эраст Павлович – нет. Как удобно распределять роли на суде!

Кроме конца 1940-х, когда космополитами могли оказаться Рошаль или Эрмлер (хотя какую-то роль играло то, что они никогда не были «эксцентриками»), кроме естественной, старческой слабости есть и другое свидетельство защиты. Как-никак я видела «классиков» в двух житейских ситуациях: на Большой Пушкарской и в Алма-Ате.

Сразу вынесу за скобки лесковских праведников – Блеймана, Гарина с Локшиной, Москвина, Перу Аташеву (ее я знала в Москве). Надо бы выделить и Эйзенштейна как гения, но вот уже больше шестидесяти лет я не понимаю, каким он был. Одно сравнительно ясно: кроме него, никто из режиссеров не вышел из подросткового возраста. Я упрощаю; Георгий Михайлович Козинцев был похож на печального мудреца и нервного студента, Георгий Николаевич Васильев – на джентльмена и офицера. Кстати, именно их я очень любила и тесно дружила с женой (потом – вдовой) Георгия Николаевича, Леночкой.

Что же проистекает из этих замечаний о возрасте? Я толком не знаю. Может быть, то, что с подростка нельзя много спрашивать. Но тут мы попадаем в ловушку, из которой не выбраться, пока делишь мир надвое. Зато при аристотелевом (или томистском) делении что-то получится. Опасностей – две, первая: вины вообще не бывает, поскольку зло и добро – то ли произвольны, то ли нереальны; вторая: зло и добро существуют, а значит – бей злодея.

Видите, слово «злодей» никак не напишешь без цветаевской черточки. Смешно, в конце концов, применять его к вечно острящим, вроде бы нормальным, людям, жившим на Пушкарской и в «лауреатнике»![10] В целом, картина такова: зло они делали, их – жалко. Церковный народ с превеликой легкостью назидает: «Люби грешника, но не грех», и чрезвычайно редко выносит это в жизнь.