Я видел Табасаран, его сухую степь, пологие предгорья, жесткие колючки, распаханные полосы каштановых почв, грецкий орех, малые виноградники, мелкие ручейки, родники, носящие имя своего мастера, мосты, возведенные людьми без казенной помощи, обрывы и леса с моховиками и опятами. Брызжущие слюной речки Рубас, Гюргенчай, Хамейду. А там, высоко – тропу Хаджи-Мурата, ведущую к пещере, в которой тот скрывался, и рядом – естественный Кутакский мост. А у села Хустиль, около рощи, где не пасут скот, а забивают жертвенных животных, в конце тропы, вырубленной по южному склону скалы, видел священную пещеру Дюрка, где жил когда-то праведник-отшельник. Тропа узка и опасна, над входом в пещеру нависает готовый сорваться камень, а внутри, вниз по приставной лестнице, – темный зал, убранный коврами, летучие мыши. Так там было еще недавно.
(Далгату пришло в голову, что он давно не ездил на юг. Говорят, на заброшенных базах отдыха в Берикее отличные пляжи с белым песком и гигантскими черепахами.)
Мой Юждаг горяч, зноен, плодороден: здесь хурма, инжир, гранат и миндаль, но он разлажен и распорот. Здесь, лишенные защитных ущелий, лезгины, цахуры, рутулы, агулы и прочие народности, по нескольку тысяч человек, а то и поменьше, более всего подпадали под власть албанских, иранских, царских и других пришлецев. Только лишь остались сказания о воскресающем борце и воине Шарвили, который появлялся, как только нападал враг, и против Тамерлана обернулся каменным мальчиком. «Когда бы враги Лезгистана ни совершали нашествий, вы с горы Келез-хев[42] окликните: “Шарвили! Шарвили! Шарвили!”, и тогда я с вами вместе вступлю в сражение с врагом, и он будет повержен».
Здесь говорят нараспев, пьют чай перед пищей, нет средневековых жилищ и боевых башен. Завоеватели, приходя в Дагестан, сначала встречали лезгин и всех дагестанцев называли лезгинами, и горский танец всей республики поэтому зовется «лезгинкой», а у грузин похоже по звучанию – «лекури», танец дагестанцев.
До и после Самура, расселились десятки народностей, автохтонных и пришлых. Ираноязычной речью татов говорят и сами таты-шииты, частично записавшиеся азербайджанцами, и горские евреи, записавшиеся татами. Тюркским наречьем вещают равнинные кумыки – те, что родились от горцев, спускавшихся на зимние пастбища, и степнячек из половцев, савиров, кипчаков, хазар… Кумыки ловили крючками рыбу и на лассо – диких лошадей. А на языке их, плавном, легком, нежном, говорили меж собою все горцы. Женщины их красивы и властны, влиятельны и повелительны, затеняли собою мужчин. Их шамхалы Тарковские были очень богаты, и дом их господствовал тысячу лет.
Много еще не вымерших народностей расплескалось по степям и скалам, и каждая – мала, зажата другими, крепко схвачена внутренним страхом самопотери, переселения, исчезновения. Хиналугцы, каратинцы, годоберинцы, цезы, бежтинцы и еще полсотни этносов, врезанные в гущу чужого говора, объясняющиеся кроме своего на нескольких ближайших языках, кажутся невидимыми каплями в растворе. Раскосые ногайцы, поделённые между тремя республиками, никак не сомкнутся вместе и жалеют степь, а степь едят отары горцев.
(«Отары горцев? – подумал Далгат. – Что за чушь!»)
Кумыков, населявших прикаспийскую низину с ее зимними пастбищами и глиняными поселками, теснят несчастные, сселившиеся с гор аварцы и даргинцы – бывшие горцы, насильно согнанные вниз строить каналы и магистрали, обживаться в цивилизации. Редеет реликтовый лес Самура, лысеют горы, чернеют горные реки, неся отраву и порчу, и пухнет, разрывается от бегущих куда-то людей неподготовленная Махачкала. С высоких, обжитых гор – в пыльную равнину, в выжженную степь и болота, в адскую и убийственную топь, где кишели кочевники из важных и знаменитых племен.