Умытые трёхдневным дождём дома на Васильевском стояли как новенькие, блестя на солнце своими свежевымытыми фасадами. Небо местами ещё хмурилось, как недовольный профессор на лекциях в университете, которому задали глупый вопрос. Типичное питерское лето: солнце не греет, а дразнит, выглядывая из-за плывущих по небу серых тучек. После трёх суток квартирного ареста этот обыденный пейзаж казался почти галлюцинацией. Воздух был такой свежий, что хотелось его пить, как минералку.
Я гордо шагал по набережной, неся своё тело, как орден за взятие неприступной крепости под названием «Пробуждение ни свет ни заря». Нева лениво плескалась о гранит, на макушках тёмных волн беззаботно катались солнечные зайчики.
Дворцовый мост встретил меня, как обычно, с холодным равнодушием. Я, словно встретив старого приятеля, похлопал его по холодной чугунной решётке перил. Мост не ответил, видимо, счёл это ниже своего имперского достоинства.
На углу Шпалерной я вспомнил старика Бариса. Как он там? Проснулся ли сегодня утром? Эх, и чего он свой мандариновый галстук не забрал себе? Хороший дед.
Свернул на Литейный, и первым делом изменился звук. Он стал глуше, словно кто-то выкрутил ручку высоких частот. Пропал визг мотоциклов и ровный гул современных иномарок. Я решил, что мне показалось. Потом изменился свет – он пожелтел, потускнел, будто на мир надели старые очки с закопчёнными стёклами. У обочины я увидел автомобиль – чёрный, округлый, незнакомой формы. Потом ещё один. Я начал вглядываться в прохожих. Мужчины в шляпах и пальто до пят. Женщины в скромных платьях, с сетками-авоськами в руках. И тут я посмотрел на себя – на свои джинсы и яркую куртку. Я кричал в этом сером потоке, как канарейка в стае ворон. Воздух сгустился, словно кто-то накинул на город огромное мокрое одеяло. Невесть откуда взявшаяся посреди солнечного дня питерская морось превратилась в плотный туман, обволакивающий здания, людей, мысли.
Я шёл по проспекту и вдруг понял, что иду в тишине. Не в полной, нет, но из неё пропали все современные звуки – визг тормозов, гул иномарок, обрывки музыки из наушников. Остался только глухой, шаркающий шум сотен ног по влажному асфальту. Люди текли мимо меня сплошным серым потоком. Их взгляды не встречались с моим, они скользили мимо, сквозь меня, устремлённые в одну точку – в себя. Не пустые – выключенные. Словно каждый нёс внутри хрупкий, бесценный груз и боялся, что одно неосторожное движение, один лишний взгляд – и он его уронит. Я вдруг почувствовал себя чудовищно неуместным, выряженным в будущее, как в карнавальный костюм.
Взглядом замечаю старика, у ног которого стоит фанерный чемоданчик. Стоит, опершись рукой о стену, смотрит на меня, кашляет. Сухой, надсадный кашель. Взгляд изучающий, будто насквозь видит. Пронизывает как рентген. Кто он? Что ему нужно? Я инстинктивно отворачиваюсь. Сердце заколотилось быстрее. Через мгновение повернулся – старика уже нет. Испарился. Померещилось? Господи, что со мной происходит? Этот город выталкивает меня из реальности…
Напротив – Большой дом. Стоит, как огромный гранитный айсберг, застрявший посреди города. Восемь этажей давят на психику, как невыполненная работа к утру понедельника. Высокие пилоны казались рёбрами какого-то исполинского, доисторического чудовища, торчащими из земли. Кажется, будто само здание – не дом, а исполинский канцелярский пресс, который штампует человеческие судьбы, как бланки строгой отчётности, с одним и тем же итогом в последней графе.
Я замер перед входом, чувствуя себя Давидом перед Голиафом. Инстинктивно расправил плечи так, что хрустнул позвоночник, и задрал подбородок, рассматривая эту бесконечную россыпь прямоугольных окон. Они словно многоглазый прокурор пялились на тебя, безмолвно крича в лицо: «Расстрелять». Подошвы ботинок вдруг показались тонкими, как бумага, а в животе образовалась пустота, в которую, казалось, засасывало тепло. Не от страха, нет. От осознания. Осознания того, что было тут восемьдесят лет назад.