Он обернулся в сторону четвертого блока, куда они ушли с Манукяном, Шамрай увязался за ними, что-то кричал ей в ухо, она даже ежилась, но улыбалась и, подняв подбородок, смотрела ему в лицо. Вон какая стала.
День был яркий, расхристанный, с наплывами, словно всё, что попадалось на глаза не хотело уходить из сознания и двойной проекцией накладывалось на находящееся в поле зрения: мелькали на ряби воды мягкое лицо Матюшина, золотой пар над бетоном и бегущие саваны облаков, блеск речных струй на дороге и лицо с заносчивым подбородком… Была весна, земля парила и уходила из под ног, и во всём было такое острое ощущение бытия, одновременно зыбкого и вечного, стремительно текущего и навсегда уходящего…
А вечером раздался телефонный звонок, был первый час ночи, тоненький и немного виноватый голос телефонистки сказал:
– Герман Романович, не разбудила? Это четвёртая, я думала вам будет интересно, тут телеграмма, от Толоконникова…
Это была именно та телеграмма, которую он ждал: «Металл есть!» и поздним слухом уловил, что звонок-то девочки давали междугородний.
Ему было сорок семь лет, где-то в ещё заснеженной, крутящей мартовской метелью Москве дочь собиралась рожать ему внука, и потому там была жена и, скорее всего, ещё не спала. И хотя разница во времени не исключала звонок, он наглухо исключил его вероятность, выстраивая цепочку событий другого ряда.
Девушка, замеченная на плотине, мелькала несколько раз рядом с ГИПом[3] Кампараты, очередной ГЭС каскада – Люсенька Шкулепова, Алиса Львовна, в стеганой курточке, в брюках, заправленных в резиновые сапоги – на повороте к гостинице, на площади, в вестибюле управления. И улыбка и поклон ему, Лихачёву. В вестибюле кто-то кинулся ему под ноги:
– Герман Романыч, я к вам!
И собственный рокочущий весёлый голос:
– А зачем ты мне нужен?.. Я тебя звал?
Она всё-таки позвонила ему, хотя никакой Кампаратой он не занимался, позвонила и назвалась.
– Наконец-то вы, сударыня, изволили позвонить!
Он слушал лёгкий, с придыханием голос, спросил напористо:
– Где мне вас найти? – И почувствовал растерянность на том конце провода, изумление, услышал упавший голос:
– Я… я сама к вам приду… вы только скажите, когда это удобно. Мне нужно всего минут двадцать…
Неслышно и наискосок летели облака в оконной раме. И ты снова дурак дураком, ни с того ни с сего раскатившийся по паркету…
– Перезвоните через полчаса, я поищу окно.
«Сама дура», сказал он в сердцах. Приезд этой барышни он тоже почему-то зачислил в число счастливых примет. Правда, радостного возбуждения при виде этой приметы было многовато.
А в памяти барабанил утренний дождь того дня, когда его вынесло на плотину. Дождь, упавший в полной темноте и неподвижности всего остального мира. И окна, счастливо сияющие в этой темноте, только потому, что бывшему энергетику Карапету вздумалось когда-то вкопать на углу столб, а после влепить и фонарь… Судьба – не судьба… Судьба – не женщина, судьба – работа, это он знал навсегда и навечно. Никакой мистики тут не было. Ему было знакомо это тянущее за душу ощущение, возникшее в темноте, под ровный шум дождя. Тоска по какому-то высшему смыслу, только тоска, ибо на созерцание и абстрактные размышления общего порядка, по сути, никогда не было времени, а, стало быть, не сложилось и привычки. Он только промелькивал иногда, этот высший смысл, в каких-то совпадениях, цепочках событий, удивительно вяжущихся одно за другим, или, чаще всего, в плохо понимаемых знаках.
Он хорошо помнил утро после перекрытия Нарына, после первой большой победы. Серое, сухое, беспросветное. В тот год долго не было снега, от мороза трескалась земля, стреляли скалы, и ветер тащил вдоль тротуаров пыль, как поземку. Замордованный посёлок спал, и только на окрестных хребтах зловеще горели костры, дым от них стоял над поселком слоями, срезая гребни хребтов. Как после нашествия кочевников, – сухо, холодно, беспросветно. И непоправимо, ибо пути назад нет. Будто они что-то бесповоротно изменили в мире и с них теперь спросится. И не помогало знание, что костры для пущей торжественности зажгли комсомольские активисты, закатив старые автомобильные покрышки чёрт знает куда, что всё это проделывалось с лёгкой руки архитектора Мазанова, скорого в те времена на советы, а в то утро стоявшего рядом с ошеломлённым лицом. Даже оператор с кинохроники, увязавшийся за ними и захлёбывающийся восторгом от вчерашних своих операторских подвигов, притих и стоял, зябко сутулясь. А потом спросил: «А скажут ли вам спасибо через триста лет?»