Прячась от барабанного грохота, Хорэс приноровился уезжать в банк утром гораздо раньше обычного, а возвращаться – гораздо позже. Вере стало казаться, что Хорэс ее избегает и не трудовой, а пивной долг принуждает его задерживаться допоздна; в ее подозрениях была доля правды. Но как бы то ни было, лишь соседям оставалось жаловаться на дикий грохот, раздававшийся из спальни Эсмонда – временами до двух часов ночи. Миссис Ушли заступалась за мальчика изо всех сил, но прибытие контролера по шумовой экологии в разгар особенно ожесточенного барабанного приступа и угроза наказания, если шум не прекратится, в конце концов вынудили ее прислушаться к голосу разума.
– Но ему все равно нужны уроки музыки, частные уроки, – сказала она мужу и удивилась, когда выяснилось, что он уже навел справки и нашел отличного педагога по фортепиано, очень удачно проживавшего в уединенном доме в десяти милях от Ушли.
Эсмонд получил пять уроков, после чего его попросили более не приходить.
– Но почему? Должен быть этому какой-то резон, мистер Хорошинг, – допрашивала миссис Ушли, но преподаватель музыки лишь бормотал что-то насчет нервов своей жены и трудностей Эсмонда в освоении музыкальных ладов.
Миссис Ушли повторила свой вопрос.
– Резон? Резон? – переспросил пианист, со всей очевидностью столкнувшись с трудностью найти связь между чудовищными представлениями Эсмонда о музыке и хоть какой-то резонностью. – Помимо того, что мое пианино убито насмерть… что ж, вот вам резон.
– Убито насмерть? Что вы хотите этим сказать?
Мистер Хорошинг задумался о пустом месте на каминной полке у себя дома, где любимая ваза его жены – производства Бернарда Лича[4] – стояла до того, как вибрации от ожесточенных ударов по клавишам в исполнении Эсмонда не сбросили ее на пол.
– Пианино – все же не вполне ударный инструмент, – сказал он наконец натужно. – Еще он струнный. Это не барабан, миссис Ушли, уж точно не барабан. К сожалению, ваш сын не способен это различить. Если у него и есть музыкальное дарование… скажем так, пусть лучше барабанит.
Миссис Ушли хоть и проиграла бой за музыкальность преображенного отпрыска, войну за его артистичность не бросила. Однако после того, как он самовыразился визуально при помощи несмываемого маркера в туалете первого этажа, даже у нее появились некоторые сомнения в будущем сына как художника. Сомнения мистера Ушли оказались глубже.
– Я не позволю осквернять этот дом лишь потому, что тебе кажется, будто Эсмонд – восставший из гроба Пикассо, и во сколько нам обойдется… Подумать только, во что нам встанет ремонт! Тут на сотни фунтов – спасибо этому чертову маркеру.
– Эсмонд не знал, что чернила так въедятся в штукатурку.
Но мистеру Ушли так просто зубы не заговоришь.
– Семь слоев эмульсии, а все равно просвечивает, и где он вообще видел женское кое-что такой формы? Вот что мне интересно.
Миссис Ушли предпочитала видеть в этом иное.
– Нельзя сказать с уверенностью, что это… то, о чем ты думаешь, – сказала она, заманивая его в ловушку. – Это все твои грязные фантазии. Я не восприняла это как какую бы то ни было часть человеческой анатомии. Мне это увиделось чистой абстракцией, линией, силуэтом и формой…
– Линией, силуэтом и формой чего? – спросил ее муж. – Так вот, я тебе скажу, что в этом увидела миссис Люмбагоу. Она…
– И слушать не желаю. И не буду, – сказала миссис Ушли, и тут ее озарило: – А откуда ты знаешь, что она увидела? Не хочешь ли ты сказать, что миссис Люмбагоу сообщила тебе, что ей увиделось…
– Мистер Люмбагоу мне сообщил, – сказал мистер Ушли, а супруга его замерла в ожидании непроизносимого. – Он пришел в банк продлить срок по кредиту и отметил, как сильно его чертова жена, зайдя к тебе выпить кофе на днях, впечатлилась рисунком женской штучки на стене в нашем туалете.