, и горы, водопады, лес – все шепчет ему о красоте, и душа его успокаивается. Даже если его усаживают в машину – какой-нибудь огромный блестящий пикап, – то он, дед этот, как гость из прошлого, ожившая история семьи и страны: краска выбитых на коже палийских текстов поплыла немного, а сам дед твердый, как высохшее дерево, и тайцы кланяются ему при встрече, складывая руки лодочкой, так, что кончики указательных пальцев касаются лба, – жест, выражающий глубочайшее почтение, потому что есть здесь что уважать. Тайцы вообще очень вежливые – и к путешественникам, и вообще. Монголы тоже вежливые, чтобы друг друга не поубивать, и иногда смотришь на людей – они все как монголы средневековые, и мы с Ларой, бывает, тоже – я сделаю опять все не так, а она как кружкой в стену с размаху кинет (хорошо, что у меня кружки из путешествий все железные). И мы начинаем друг друга в рабство угонять, как те монголы – у одного глаз посреди лба, но как бы непонятно, есть ли еще два нормальных или он как циклоп одноглазый, – думаю, что есть, и он просто видит на три кочевья вперед, то есть ясновидящий, и мы с Ратчадемноен тоже ясновидящие. Она через сны видит, а я иногда знаю просто, что будет, и сердце мое успокаивается. Утиный пух летит по степи, как снег, но осень еще не такая поздняя, чтобы снег шел, а это охотник-сокол бьет этих бедных уток, и они гниют на камнях, или где там еще в степи их можно развешать, чтобы подвялились. А потом этот монгол, который к другим монголам ходил кумыс пить, говорит со своими братьями, а те его дурачком называют, потому что можно-то, оказывается, не только кумыса у них напиться, но и все добро их забрать и самих в рабство увести. И вот, вместо того чтобы жить с легкой душой, мы, как монголы средневековые, готовы весь мир завоевать и всех ограбить – и выяснить, кто самый гордый, самый сильный и самый одинокий, как дерево в степи или как одинокая гора, и дойти в своей гордости до Бирмы и Лаоса, где умереть от малярии или опиума, или просто бирманцы убьют. Создать там свою Золотую Орду и пировать, пока подагра или цирроз не доконают. Зато быть как Чингисхан – великий завоеватель, которому так не хватало любви и тепла, особенно в детстве, и жизнь его вытеснила куда-то – то ли к величию духа, то ли к великому психозу, – но никто не будет спорить, что страдал он много.

Китайское путешествие

Страдал, как, бывает, страдают люди на пустых перронах, когда звезды и небо слепнут от огней города, и последние ларьки, билетные кассы и табачные лавчонки закрываются, и пропускной пункт угрюмый и темный, и перрон такой пустой, как пуста зимняя сибирская степь под луной. Вокруг никого, и кажется, что одиночество распространяется от этого перрона на весь город, как наркоз расходится по кругам кровообращения, гася последние нервные импульсы. И вот, пустой, притихший и всеми покинутый город как бы рассечен рельсами, и движущийся по ним поезд вырывается из его вспоротого чрева, как кровь или крик, и собирает все цвета, движение и последнее тепло из оставшегося в статике и холоде окружающего пространства. Поезд везет в себе обособленные реальности полупустых вагонов – средоточие тепла и света, где только жизнь и возможна. Вокруг – пустыня реальности, в окнах – отражения самого же вагона, а за ними, как за призрачной пеленой, холодный бесцветный мир, и только свет из вагона делает его реальным. В вагон раз в полчаса заходит человек, и его не видно прямо, просто что-то скользнуло в отражениях – какая-то фигура. И может быть, это сама Лара Ратчадемноен, но она почему-то обиделась на Даню Нараяна или забыла вообще, как его зовут и кто он такой, и смотрит без ненависти, без любви, как будто сквозь него, а он узнает ее в бесконечных отражениях, но стесняется подойти и познакомиться с ней в этот глухой поздний час. Она как будто умерла и родилась вновь, но в этой жизни нет тех сил, которые свели их вместе, и у него открылся портал в прошлую жизнь, а у нее нет, и Даня Нараян в один момент увидел прошлую жизнь Лары Ратчадемноен, а она видит только пустой вагон и не видит ни Китая с его ступенчатыми рисовыми террасами, ни скал-столбов, покрытых деревьями, чьи корни упираются в ракушки и скелеты глубоководных рыб, вросших в мел. А Даня Нараян вовсе не Даня Нараян, и зовут его Цзяо Жань, и он идет, согнувшись от холода под зимними ветрами, стучится в запертые двери и окна, и ему наконец открывают в доме, где Ратчадемноен как солнечный свет – с узкими красивыми глазами и аккуратным ртом, – и зовут ее Юй Вэнься, ах, да, шея у нее еще очень изящная и ключицы красивые. И она поглядывает на Цзяо Жаня, но он – бродяга какой-то, святой бродяжка, который подкладывает цветы, упавшие с деревьев, к ногам статуи Гуань-инь, а Юй Вэнься окружена своей семьей – окружена-согрета. А потом приходят варвары, от которых пахнет железом, кровью, пожаром, конским потом и бараньей шерстью, и косы у мужчин черные, и халаты такие стеганые. Железный круговорот уносит Цзяо Жаня, и Юй Вэнься вынуждена танцевать с кривыми саблями, хотя ей хотелось бы смотреть, как всходит рис, и горят красные праздничные фонарики, и рододендроны цветут.