. Я только одного представить не могла – что ты при этом будешь так смеяться надо мной!

– Но ты же не умираешь, Роза.

– Умираю – в душе.

Именно так ты доказываешь себе, что все еще жива”, – хотела сказать ей Мирьям. Умирать в душе – это и было для Розы естественным состоянием. В душе ее матери клокотал настоящий вулкан смерти. Роза всю жизнь только и делала, что поддерживала этот внутренний огонь, не давая ему вырываться наружу, а позволяя лишь дымиться. В лаве Розиного разочарования вечно умирали медленной смертью идеалы американского коммунизма. Роза никогда не умрет именно потому, что ей необходимо жить вечно и служить памятником из плоти и крови, который увековечивал бы крах социализма как личную травму. Розины сестры ничем не пожелали нарушить – ни замужеством, ни выбором жизненного пути – тот давний сценарий патриархальной иудейской покорности, который предки Мирьям вывезли из местечка, что находилось даже не в России и не в Польше, а где-то посередине, в некоем далеко не святом и как бы ничейном еврейском вакууме. Гнев на эту покорность сестер тоже вечно тлел внутри Розиного радиоактивного контейнера, внутри неразорвавшейся бомбы по имени Роза Циммер. Даже Бог – и тот у нее внутри подвергался умиранию: Розино неверие, ее атеизм были отнюдь не свободой от суеверий, а трагическим бременем ее интеллекта. Бог существовал ровно в такой ничтожной степени, чтобы у Розы была возможность разувериться в его существовании, но если сам он был столь ничтожно мал, то Розин гнев на него, напротив, был безграничным, почти божественным. Ну, а если вы осмеливались спорить, если требовали доказательств безбожности этого мира – что ж, вот вам Холокост, эта юдоль безнаказанного произвола. Каждая из шести миллионов истребленных душ тоже была личной раной, лелеемой внутри Розиного вулкана.

Роза встала на четвереньки и поползла на кухню. Мирьям, уже в платье, но босиком, нашла подходящий ответ – нелогичное противоядие против того, что творилось у нее перед глазами: она подобрала журнал, лежавший на столике в прихожей, возле стакана с ключами. Это был журнал “Лайф” с фотографией Мейми Эйзенхауэр в цветочной желтой шляпке. Мирьям пошла за Розой, нарочито листая глянцевые страницы, а ее мать тем временем уже подползла к кухонной плите и начала приподниматься. Долг Мирьям состоял в том, чтобы наблюдать за Розой: это требовалось от нее, кажется, уже целую вечность – вечность, заключенную внутри семнадцати лет ее жизни. Наблюдать, свидетельствовать, подтверждать правоту. Итак – на кухню. Лана Тернер – на страницах с новостями культурной жизни – выглядела точь-в-точь как Мейми на обложке: чуть сощурься – и уже не отличишь одну от другой. Роза включила газ, а потом откинула дверцу плиты, будто разверзла черную пасть, подползла к выпяченной губе-дверце и сунула голову внутрь.

– Я не хочу жить! Не хочу видеть, как тебя обрюхатят, а потом бросят! Как обрюхатил и бросил меня этот сукин сын – твой отец! Вся моя жизнь – одно большое несчастье, и началось оно, когда он в первый раз ко мне прикоснулся. А теперь ты своим уходом довершаешь его дело. Но погоди, я сама все за тебя сделаю. Ладно, я уже прожила слишком долго! Я увидела, как гибнет все, что когда-то имело для меня значение. Я больше не могу жить, не хочу выносить твои глупости и твои страдания, как выносила собственные. Похоже, я так ничему и не научила тебя!

– Ты ведешь себя неразумно, Роза, ты валишь все в одну кучу. – Мирьям сунула журнал под мышку, но решила пока не вмешиваться, не делать ни малейшего шага в сторону Розы. – Мой отец виноват далеко не во всем, что случилось в твоей жизни. Он вообще рядом с тобой был слишком недолго, чтобы столько всего натворить. Ты же знаешь, что вовсе не мой отец унизил Советский Союз. Это сделал Хрущев.