[13] Мансур все говорил и говорил. Я смотрела на вас.

– Он говорил о моей жизни, Азиза, – улыбнулась я ей. – Вряд ли в его речи было что-то, о чем я уже не знала, ты так не считаешь?

– Это оранг-джепун[14] вам сделали? – Она указала на мои руки. – Мааф[15], – извинилась Азиза, – только… я всегда боялась у вас спросить. Знаете, никогда не видела вас без перчаток.

Я медленно повернула левую кисть, словно поворачивала невидимую ручку двери.

– Одно хорошо с наступлением старости, – сказала я, глядя на ту часть перчатки, где были отрезаны и зашиты два из ее пальчиков. – Люди, если не слишком присматриваются, наверное, считают меня просто тщеславной старушенцией, прячущей свой артрит.

Обе мы застыли в нерешительности, не зная, как завершить наше расставание. Азиза пришла в себя первой, ухватила меня за правую руку и – не успела я опомниться – притянула в объятья, облепившись вокруг меня, как тесто вокруг палочки. Потом отпустила меня, подхватила свою сумку и ушла.

Я обвела взглядом кабинет. Книжные полки пусты. Мои вещи упакованы и увезены ко мне домой в Букит-Тунку[16]: ненужные обломки вновь поглотило море во время прилива. Коробки с протоколами заседаний малайских судов и общеанглийскими отчетами сложены в углу – они предназначались в дар Судебной библиотеке. Осталась заполненной только одна полка – с изданными протоколами Верховного суда, на корешках которых золотом был вытеснен год, когда рассматривались дела. Азиза обещала прийти завтра и забрать их.

Я подошла к висевшей на стене картине: акварель, на которой изображен дом, где я выросла. Нарисовала ее моя сестра. Это единственная ее работа, которая у меня осталась, одна-единственная, которую удалось отыскать после войны.

Я сняла ее с крюка и поставила возле двери.

Груду картонных папок, перевязанных розовыми ленточками, которая обычно громоздилась на моем столе, разобрали другие судьи, стол показался мне больше обычного, когда я села за него в кресло. Деревянная палка все еще лежала там же, где я ее и оставила. За полуоткрытыми окнами сумерки призывали ворон устраиваться на ночлег. Листва деревьев нарра по сторонам дороги стала еще гуще от спрятавшихся в ней птиц, которые заполонили улицы своим гомоном. Сняв телефонную трубку, я стала набирать номер и остановилась, не в силах припомнить оставшиеся цифры. Поворошила странички записной книжки, позвонила в главное здание чайной плантации Маджуба и попросила ответившую горничную позвать к телефону Фредерика Преториуса[17]. Долго ждать мне не пришлось.

– Юн Линь? – произнес он, похоже, слегка запыхавшись, когда взял трубку.

– Я еду в Югири.

Молчание зависло на линии.

– Когда?

– В эту пятницу.

Я помолчала. Семь месяцев минуло, как мы говорили друг с другом в последний раз.

– Будь любезен, передай А Чону, чтоб приготовил для меня дом.

– Он всегда держит его в готовности для тебя, – ответил Фредерик. – Но я передам. Загляни ко мне по дороге на плантацию. Можем чайку попить. Я отвезу тебя в Югири.

– Я еще не забыла, как туда добираться, Фредерик.

Еще одно протяженное молчание соединило нас.

– Сезон дождей кончился, но тут все еще дождит. Будь осторожней на дороге. – Он повесил трубку.

С минаретов Джамека[18] за рекой по всему городу разнеслись призывы к молитве. Я вслушивалась, как пустело здание суда. Звуки были настолько для меня знакомые, что я перестала обращать на них внимание много лет назад. Взвизгнуло колесо тележки: кто-то (наверное, Рашид, служащий регистратуры) вез пришедшие за день обращения в картотеку. Телефон в кабинете кого-то из судей звонил с минуту, потом смолк. Эхом разносились по коридорам громыханья закрываемых дверей: я даже не подозревала, до чего они громкие.