«Пусть бы уж скорее, – думалось невольно, – хоть какое-нибудь решение!» Сердце тревожно замирало и ныло. Солнце же опускалось все ниже и ниже.
Длинные тени вытянулись по равнине Марицы от холмов и деревьев. То и дело подъезжали казаки с донесениями к Гурко: они гласили, что у стен города идет усиленная работа, партии болгар выведены будто бы из города и под присмотром и понуканием турок роют укрепления вокруг Ески-Загры. Минута за минутой проходила в тревожном ожидании; вот и Елецкий и Севский полки показались наконец в отдалении и стали подтягиваться медленно к шоссе. Темнело быстро. Окружающие предметы бледнели и тонули в смутном освещении вечера. Гурко, видимо, ожидал наступления совершенной темноты. Она не замедлила наступить. Тогда, приказав одному батальону стрелков, гусарскому полку и батарее Ореуса оставаться на прежних позициях, Гурко велел остальному отряду двигаться под покровом темноты к селению Далбока, расположенному у подошвы Малых Балкан, верстах в шести—семи вправо от шоссе. Затем, потребовав себе лошадь, Гурко поехал впереди частей в ту же сторону в сопровождении свиты и конвоя. Ночь была темная, черная. Мы вскоре перестали различать дорогу, по которой ехали, и окружающие предметы. Что-то зловещее, мрачное лежало в этой черной темноте. Ноги лошадей поминутно оступались в канавки, проходившие по сторонам дороги; нависшие над дорогой кусты задевали нас своими хлесткими ветвями. Ески-Загра горела. Широкое красное зарево расстилалось на небе, и до чуткого уха доносился словно неясный гул со стороны пожара. Казаки, приезжавшие от времени до времени к Гурко, рассказывали между прочим, что им удалось в темноте пробраться близко к Ески-Загре, что там по-прежнему при свете факелов болгары роют укрепления вокруг города, но что самый город отдан во власть черкесов и башибузуков, из города слышатся будто бы крики, стоны и вопли о помощи. Невольно ночное воображение усиливалось нарисовать картину того, что делалось в эту минуту в Ески-Загре: быть может, женщины, влекомые в эту минуту по улицам, дети, разрезываемые на куски, в госпитале наше раненые, изуродованные и замученные живыми, среди пламени пожара, кровавый пир рассвирепевших дикарей!..
Проехав около двух часов, мы наткнулись наконец в темноте на какие-то заборы и слезли с лошадей. Гурко приказал не разводить костров до тех пор, пока не подойдет пехота, и пришлось поэтому расположиться в темноте ощупью и где попало. Кто-то отыскал невдалеке стог снопов, и мы, привязав своих лошадей к колючему плетню, отправились за снопами для корма лошадям и устройства себе постелей. Часа через два подошли солдаты, и вскоре несколько костров ярким блеском прорезали ночную темноту. Их пламя осветило нашу стоянку – это было небольшое пространство между заборами, на котором тесно скучились люди и лошади. Ни повернуться, ни расположиться как следует не было места; спать приходилось между лошадьми. Но спать хотелось невыносимо, к чрезмерной усталости присоединился также и голод. Два дня как наши вьюки были отправлены по распоряжению Гурко в Хаинкиой, и мы кряду два дня питались одними турецкими галетами да сливами, подобранными с деревьев на дороге. Здесь же ни галет, ни слив с собой не было, и целый день мы ничего не ели. Делать было нечего, надо было удовлетвориться тем, что находилось в нашем распоряжении, то есть сном. Гурко спал уже у своего костра, завернувшись в свою мохнатую бурку. Нагловский, лежа на животе, писал при свете костра карандашом на лоскутке бумаги донесение в Главную квартиру. Я, набросав соломы у плетня, бросился в нее и в секунду стал забываться. Сквозь сон я почувствовал, что кто-то треплет меня за плечо, я с трудом открыл глаза и увидал нагнувшегося ко мне нашего милого майора Лигница.