Лягушка, которая возилась у края лужи неподалёку, разглядывая на её поверхности отражение той же самой луны, ворчливо произнесла:
– Ага, да у ней-то повсяк-час недовольный вид, а ты вот… С тобой теперь как?! Ибо неведомо – выживешь, аль нет. Вот, кто тебя просил рыпаться со своего места?!
– Так жалко ж её стало. Совсем одна, ни одной родной души рядом… – Вздохнула сосна.
– Жалко ей. Себя бы лучше пожалела! Как корни простынут – так и всё, поминай, как звали.
Помимо лягушки, тут же рядом находился и ёж. Лишённый позёрства, по всё время разговора он молчал и лишь иногда ёжился, втягивая голову в плечи, живо представляя себе поверженную вовсе сосну в её горе от неутолённого делом сострадания. Будь речь о каком лиственном древе, это, быть может, несильно потревожило бы ежа, но сосна казалась ему почти сестрой.
Утаптывая траву под кустом, ёжик негромко вздыхал и остался бы незамеченным, но луна, указав бледным пальцем, зачем-то выдала его.
«Ну… вот. Всё. Конец.» – Подумал ёж, – «Теперь придётся на что-то решиться», – и задрожал под куцым одеялом скошенной осенью листвы. Готовый немедленно бежать подальше от этого места, он даже сделал несколько шагов по направлению к чаще, но, как это бывает с тем, у кого есть хоть капля совести, вдруг споткнулся о скоро седеющий корень сосны. Не телом оступился он, но душой!
И хотя ёж не был кротом ни на йоту, а в обычное время всякому труду предпочитал праздность, но в тот час вспомнил подсмотренные некогда от нечего делать манеры слепышей, и повернувшись спиной к угасающей сосне, изо всех сил принялся отбрасывать землю своими кривыми, крепкими ножками.
Невольно ставшая причиной суеты, луна равнодушно, без смятения в душе наблюдала за происходящим. Рассветы и закаты частенько румянили её щёки, но то была лишь видимость смущения, либо раскаяния, а собственного тепла ей не доставало даже на сочувствие по отношению к себе самой. А тут – ночь, мало ли что происходит под её покровом.
Но, как известно, каждый живёт с отмеренной ему долей совести.
Ёжик встретил утро возле небольшого пригорка рыхлой земли, который, словно шерстяным пледом, укутывал ноги сосне.
– Тебе не холодно? – Волновался ёж. – Может ещё подсыпать?
– Не надо, что ты! Спасибо тебе большое! Так уютно мне ещё никогда не было! Ты сам-то ложись уже, всю же ночь не спал! – В свой черёд беспокоилась сосна, и ёжику от того сделалось так славно и тепло на сердце, что после, когда он укладывался спать, сотканное из листвы одеяльце уже не казалось ему куцым, но жарким, даже чересчур.
Кратко и кротко
– Гляди-кось, сухая трава, как вырванный из причёски лета клок волос. Не то повздорили лето с осенью? Нешто не поделили чего?
– Так уж который день ссора. Осень зашоривает окошки неба, становится мрачно, да холодно, а лето перечит, срывает в порыве озорства серые тряпки облаков, и сразу делается горячо, так что если бы не оглядка на осень, впору бежать на реку, да с берега в воду.
– Куда ж бежать-то? После Ильина дня на речке только бабы бельё полощут, а чтобы купаться – до Крещения ни-ни.
Коли мужики рассуждают не про обыкновенные мужеские свои дела, вОроны тоже ни с того не с сего принимаются курлыкать по-журавлиному, нежно так, воркуют будто. Чуть глянешь в их сторону – приветствуют друг друга привычным, понятным любому уху карканьем, а промеж собой… Однако чуднО!
В чепрачном небе – вкрученная осенью, заместо жёлтой, белая лампочка солнца.
Рассвет, перебирая загорелыми пальчиками тропинки, находит воткнутые в землю листья ландышей. Похожие на кульки из-под карамелек или на старые почтовые конверты, они медленно тлеют в пламени осени.