Ох, мужики, доберусь же я до вас когда-нибудь! Благодарствуйте, что хмелен, а то б нынче же… «Драться любит, да не умеет…» Ох, показал бы я тебе свою неумелость! «Полудурень». Да за такое слово… Да я… Я… Ох-хо-хо, ну до чего ж ко сну клонит!..

* * *

Безъязыкая побродяжка на самом деле доставила его «в лучшем виде». То есть именно вид-то у Жеженя как раз был страшней страшного. Когда бы парень мог видеть, на что похоже его лицо, враз позабыл бы надеяться, будто вывалившаяся из памяти драка окончилась его верхом.

Несмотря на старость и бесприютную проголодную жизнь, Полудура силой могла потягаться с дюжим молотобойцем (что изредка и вытворяла ради людской забавы да своего пропитания). Жежень – отнюдь, кстати, не коротышка – теменем едва доставал до ее подбородка. А потому тележные мужики вовсе не удивились, когда Свейка, быстро уразумев, чего от нее хотят, взвалила уснувшего таки парня на плечи и твердо зашагала с этой ношею по склизкой грязи.

Жежень проснулся, лишь когда Полудура осторожно поставила его на ноги возле плетня, отгородившего собою от прочего мира двор златокузнеца по прозванью Чаруса.

Миг-другой парень продолжал цепляться за Свейкины плечи, оглядываясь в тягостном недоумении – пытался понять, где и каким образом очутился. Потом в мутных его глазах прорезались зачатки осмысленности. Торопливо отстранившись, Жежень окинул неприязненным взглядом стоящую перед ним полоумную инородку. Нескладная, скособоченная, укутанная в длинное (до щиколоток) подобье рубахи из ошметьев шкур, уж и не уразуметь, с какого зверя добытых – иные ошметки мехом внутрь, иные наружу… Только мех – это громковато сказано. Не выдуманы еще слова, чтоб обозначить такое вот слипшееся, потертое, вонючее…

И подобным же невесть чем обмотана вместо платка Свейкина голова; и такое же накручено на ноги Полудуры…

А уж лицо!

Криворотое, черное, и огромные серые глаза среди этой черноты кажутся совершенно белыми, бездумными, рыбьими… Впрочем, бездумными Свейкины глазищи не кажутся – они таковы и есть.

Жеженя передернуло. Не от холода – от гадливости.

Полудура – хорошо еще, коли впрямь только ПОЛУдура, – истинную причину этого передергивания явно угадала (не впервой было беспритульной Свейке разгадывать такие загадки). С протяжным коровьим вздохом она повернулась и медленно побрела вдоль плетня, растворяясь в вечерних сумерках и дождевой мути.

Боги знают, куда вдруг понесло ветхую умишком старуху. Наверное, к Гостинцу: у нее в береговом обрыве было вырыто что-то вроде зверьего лежбища.

Жеженю стало неловко. Вот ведь, озаботилась о нем Полудура-то, а он… Под кровлю, конечно, старую безумицу не потащишь – не своя ведь кровля. Но хоть бы снеди какой вынес побродяжке болезной для возмещения ее сил, ради тебя истраченных…

Впрочем, на выручку растревоженной совести тут же пришла спасительная досада.

Ну чего она, недоладная эта Свейка, вечно так и липнет, будто Жежень не человек – борть медвяная?! Уже не только сам Чаруса и все его домочадцы, не только ближние соседи, а вовсе незнакомые люди изводят насмешками. «Эй, гляди – вон суженая твоя идет! Что ж ты не рад?! Беги навстречу, приголубь, расцелуй в румяные щечки! Гы-гы-гы!»

Тьфу, чтоб ваши языки опрыщавели…

И этак ведется чуть ли не аж с тех самых пор, как объявилась в здешних краях эта разъехавшаяся умом безъязыкая зайда (а объявилась она вскоре после того, как старики присчитали Векшу к Горютиной вире за убиенного гостя-купчину).

Вот и пускай себе бредет Полудура куда хочет, абы подальше, пускай мерзнет да мокнет в своей прибрежной берлоге. Хоть бы наконец до смерти вымерзла…