Ступив на тропинку, Аким снова повернулся к мальчику; убедившись, что тот следовал за ним не в далеком расстоянии, он одобрительно кивнул головою и начал спускаться.

По мере приближения к жилищу рыбака мальчик заметно обнаруживал менее прыткости; устремив, несколько исподлобья, черные любопытные глаза на кровлю избы и недоверчиво перенося их время от времени на Акима, он следовал, однако ж, за последним и даже старался подойти к нему ближе. Наконец они перешли ручей и выровнялись за огородом. Заслышав голоса, раздавшиеся на лицевой стороне избы, мальчик подбежал неожиданно к старику и крепко ухватил его за полу сермяги.

– Э, э! Теперь так вот ко мне зачал жаться!.. Что, баловень? Э? То-то! – произнес Аким, скорчивая при этом лицо и как бы поддразнивая ребенка. – Небось запужался, а? Как услышал чужой голос, так ластиться стал: чужие-то не свои, знать… оробел, жмешься… Ну, смотри же, Гришутка, не балуйся тут, – ох, не балуйся, – подхватил он увещевательным голосом. – Станешь баловать, худо будет: Глеб Савиныч потачки давать не любит… И-и-и, пропадешь – совсем пропадешь… так-таки и пропадешь… как есть пропадешь!..

Аким говорил все это вполголоса, и говорил, не мешает заметить, таким тоном, как будто относил все эти советы к себе собственно; пугливые взгляды его и лицо показывали, что он боялся встречи с рыбаком не менее, может статься, самого мальчика.

– Ну, пойдем… Чего ждать?.. Пойдем, Гришутка… – произнес нерешительно дядя Аким.

– Не пойду! – воскликнул вдруг мальчик, порываясь назад.

Но Аким успел ухватить его за руку.

– Чего же ты нейдешь?.. Чего взаправду боишься?.. Пойдем, говорят…

– Не хочу, не пойду! – повторял мальчик, упираясь ногами.

– А, так ты опять за свое, опять баловать!.. Постой, постой, вот я только крикну: «Дядя Глеб!», крикну – он те даст! Так вот возьмет хворостину да тебя тут же на месте так вот и отхлещет!.. Пойдем, говорю, до греха…

Побежденный таким доводом, мальчик тотчас же замолк и еще плотнее прижался к своему спутнику.

Аким перекрестился, взял мальчика за руку и, придав наружности своей самый жалкенький вид, пошел вперед, приковыливая с ноги на ногу.

Опасения Акима ничем, однако ж, не оправдались: в настоящую минуту он не застал рыбака перед крылечком избы. Тут находилась только жена Глеба Савинова – женщина уже пожилая, сгорбленная, и подле нее младший сын, хорошенький белокурый мальчик лет восьми, державший в руках какое-то подобие птицы, сделанной из теста. Для полноты сходства в глаза и нос этой птицы воткнуты были зерна овса. Такие же точно изображения наполняли подол матери; и тогда как одна рука ее поддерживала складки подола, другая брала поочередно одну птицу за другою и высоко подбрасывала их на воздух.

– Жаворонки прилетели! Жаворонки прилетели! – радостно кричала она, забрасывая простодушные изображения первой весенней птички на соседнюю кровлю и навесы. – Жаворонки прилетели! Вон, вон, еще один! Поглядь-кась, Ванюша, поглядь, соколик! Вон еще один! – продолжала она, суетясь вокруг мальчика, который, успев уже отведать жаворонка, бил, смеясь, в ладоши и жадно следил за всеми движениями матери[1].

Ободренный такою мирною сценою, дядя Аким выступил вперед и очутился против старухи в ту самую минуту, как она подбрасывала свой последний жаворонок.

Аким низко поклонился.

– Матушка… Анна Савельевна… касатушка… – сказал он жалобным, нищенским голосом, – дай ему, парнечку-то моему, жавороночка!.. Дай, касатушка! Оробел добре… вишь… Дай, родная, жавороночка-то…

– Батюшки! Царица небесная! Акимушка! Ты ли это?

– Я, матушка, – произнес Аким, жалостливо свешивая набок голову. – Как вас бог милует? – присовокупил он со вздохом и перевесил голову на один бок.