Сейчас, в полутемной каюте, согревая себя крепко заваренным чаем, мы с учителем пытались вспомнить то время. «Столь долго ждать свободы и теперь уйти от нее, стать морским скитальцем? Почему?» – задал я мучающий меня вопрос. Учитель ничего не ответил. Потом, прикусив губу, сказал: «В этом письме Кире я пытаюсь объяснить происшедшее, она ведь тоже ничего не хочет понять. Она перестала отвечать на мои письма». Я взял из его рук пухлый конверт и положил в боковой карман своей куртки.

О сыновьях своих, их было двое, почти одногодки, он ничего не расспрашивал, да и я не смог бы ему что-либо сообщить. После его ухода в рейсы я ни разу не бывал в их доме. Слышал только, что один из сыновей уехал учиться в Штаты. Возможно, думал я, именно эта учеба, требующая немало денег, и заставляет учителя безвылазно скитаться по морям, переходя с одного траулера на другой. Может быть, он боится потерять место, думал я тогда, сидя в его каюте.

Время свободы и распада. Крупные наши рыбацкие конторы превращались в отдельные фирмы, эти фирмы сдавали траулеры в аренду, а то и вовсе списывали на металлолом. Под чужим флагом ходить было непривычно, но все скрашивали заработки. Платили в баксах. Но даже за самые большие баксы я не смог бы заставить себя ходить годами, не прерывая рейсы отпусками. Правда, после отпусков приходилось подолгу обивать пороги конторских кабинетов, где увешанные бриллиантами дамы смотрели сквозь тебя и ждали, какую сумму ты предложишь. Меня выручали друзья, ставшие хозяевами рыбацких фирм, а каково было ему, во-первых, человек в годах, во-вторых, профессия не морская, да и кому нужна заочная школа моряков в наших новых фирмах, жаждущих быстрой наживы?

Пытаясь как-то расшевелить своего собеседника, я заговорил о рыбацких новостях – о датчанах, нанявших кошельковые суда, о застрявших в Сьера-Леоне рефрижераторах, на которых разорившаяся фирма вот уже полгода не может расплатиться с экипажем. Но вскоре я почувствовал, что все эти новости мало волнуют моего собеседника.

– Сами мы этого хотели, помнишь, нам не хватало свободы, – сказал он тихо, – а свобода живет внутри нас, об этой внутренней свободе мы не догадывались…

– Но вы же сами сделали себя несвободным, – сказал я.

Он впервые за нашу встречу улыбнулся, и даже его неподвижный, пугающий меня взгляд, казалось, осветился каким-то неясным блеском.

– Можно ли жить, лишая себя земли, – продолжал я, – можно ли, как Иона, застыть в чреве кита, лишь бы не возвращаться в Ниневию, лишь бы не проповедовать язычникам Божье слово!

– Ах, Иона, – оживился учитель, – самое мудрое библейское сказание, но не для меня, у меня, в отличие от Ионы, слишком много учеников. Правда, им никакого дела нет до Ионы…

Он повернулся к иллюминатору, теперь я не видел его застывшего глаза, в профиль он выглядел много моложе своих лет, и я почувствовал, что живет в нем несгибаемая уверенность в своей, ему единственному доступной правоте.

– Но почему надо искать учеников в море, есть сельские школы, можно и на земле уединиться, можно попробовать, и там все начать с ноля! – предложил я.

Я стал говорить ему о запахах душистой, свежескошенной травы, о тишине деревенских рассветов, о трепете листьев на березах, о солнечных полянах, скрытых среди ельника, о белых грибах, прячущихся в густой траве, о родниковой живительной воде…

Он слушал меня, не перебивая, прикрыв глаза, очевидно, мысленно уходя в тот далекий земной мир, которого он сам себя лишил. Мне даже показалось, что его глаза повлажнели. Но когда я закончил, он поднялся, приник лицом к иллюминатору и спросил: «А что здесь, в море, мало завораживающих красот? Дело лишь за малым – надо суметь удержать увиденное внутри себя».