Я благодарен Йоко, один я бы не справился. Меня должна была научить женщина, вот и все. А Йоко постоянно твердит: “Все в порядке, все хорошо”. Взять хотя бы мои ранние фотографии – я вечно разрывался между Марлоном Брандо и ранимым поэтом, есть во мне что-то от Оскара Уайльда, этакая мягкая женственность. Да, я разрывался, но чаще выбирал сторону мачо, потому что, если ты покажешь другую свою сторону, ты покойник”.
Как и Фердинанд, я совершенно не хотел возвеличивать и с достоинством принимать идею “послеполуденной смерти” в ожидании неумолимого смертельного удара блещущего золотом матадора в черных бархатных бриджах. В моем случае momento de la verdad[37] должен был произойти не на арене для боя быков, а скорее в какой-нибудь сожженной напалмом вьетнамской деревушке. Так что, несмотря на все мои страдания из-за учебы, я почувствовал облегчение, когда осенью 1967 года узнал, что получил стипендию на изучение современной британской поэзии в одном английском университете.
Живя в Беркли, я завел дружбу с Ральфом Дж. Глисомом, который писал о музыке в San Francisco Chronicle и добился того, чтобы мое эссе о битловском альбоме A Hard Day’s Night было опубликовано в сан-францисском журнале Ramparts. Я также близко сошелся с другим студентом Беркли, Яном Винером, редактором отдела развлечений Sunday Ramparts – газеты при одноименном журнале, для которой я писал рецензии на фильмы и музыку. В начале 1967 года Ян и Ральф вместе с будущей женой Яна Джейн Шиндельхейм основали выходивший два раза в месяц журнал Rolling Stone с первоначальным капиталом в 7,5 тыс. долларов. Целью журнала было документировать все, что происходит в живом и радикально новом мире рок-н-ролла, политики и поп-культуры. И, когда я сообщил Яну, что меня зачислили в английский университет на осенний семестр, он спросил, не заинтересует ли меня подработка в качестве первого европейского редактора Rolling Stone с оплатой в 25 долларов за статью и 50 за интервью.
Я и не думал, что та стажировка станет подарком судьбы, поскольку за несколько месяцев до своего отъезда за границу решил, что было бы неплохо поинтересоваться, что же мне предстоит изучать в университете. Это было ужасно, ведь подавляющее большинство стихов, написанных невнятной и разномастной группой авторов, известной под названием “Движение”[38], были, по определению британского критика А. Альвареса, “печально-несмелыми”. По его мнению, идеальное стихотворение в духе “Движения” было “подобно добротному сочинению – в нем были начало, середина и конец, и основная мысль тоже. Эта поэзия была тщательно срифмована, ритмически инертна и глубоко самодовольна”. По словам поэта и историка Роберта Конквеста, редактировавшего выпуски антологии New Lines в 1956 и 1963 годах, когда появилось множество стихов объединения, связь между поэтами “Движения” была “немногим более чем отрицательная детерминация во избежание дурных принципов”.
Эмили Дикинсон как-то сказала: “Когда я читаю книгу и все мое тело так холодеет, что никакой огонь не может меня согреть, я знаю – это поэзия. Когда я физически ощущаю, будто бы у меня сняли верхушку черепа, я знаю – это поэзия. Только так я это понимаю. Есть ли другие пути?”[39] Конечно, не каждое стихотворение может пылать или в самом деле пылает живой энергией дикинсоновского “В углу заряженным ружьем стояла жизнь”. Но всякий раз, когда любая литературная традиция начинает проявлять симптомы “сходства с ископаемым или мумией”, с чем Ральф Уолдо Эммерсон сравнивал встречающуюся на каждом шагу несвежую и вторичную манеру письма, неизменно возникала некая уравновешивающая сила, предлагающая устроить “весеннее проветривание мозгов”. Сам Эммерсон часто говорил о возрождении поэтического мотива в языке и “неподкупном сленге” улиц. “Подвергните эти слова огранке, – советовал он, – и они начнут кровоточить. Они полнокровные и живые, они ходят и бегают”. И в песне