Ближе к вечеру Владимир отправился в тыл, чтобы принять пополнение. Обычно пополнение передавали километрах в трех от передовой. На этом настоял Владимир, он хотел сам посмотреть на тех, с кем ему придется воевать, на свежие боевые единицы, большая часть из которых погибнет в первом же бою. Остальные во втором или третьем. Но зато из тех, кто смог продержаться неделю и более в условиях непрерывных боев, шло формирование самого костяка батальона. Это был тот костяк, на который всегда можно было положиться, костяк, состоящий из солдат с обостренным инстинктом самосохранения, сумевших перебороть жуткий страх первых атак, совершивших первое убийство врага и научившихся не просто убивать противника, но видеть и слышать то, что творится вокруг. Дальше таким было легче. Убийство уже не казалось им каким-то сложным, непреодолимым действием, противоречивым божьей заповеди «не убий». Оно расценивалось всего лишь как суровая работа и воспринималось естественным принципом: если не ты, то тебя. Люди учились выживать, шел естественный отбор. Выживали не самые удачливые или умные, выживали те, кто смог быстрее всех приспособиться, принять и впитать всю незримую философию войны.
Пополнение было выстроено в шеренгу по два. Всего было около двухсот человек, хорошая добавка поредевшему батальону. Владимир молча шел вдоль строя, всматриваясь в лица этих людей, для которых становился роднее матери с отцом, в лица крестьян, ремесленников, рабочих, которых война вырвала из привычного уклада жизни, заставила надеть форму и отправиться на смерть, обрекая свои семьи на мучительно тяжелое одинокое существование. Люди стояли, тревожно вслушиваясь в близкое дыхание фронта, жившего своей жизнью. Вдруг он увидел чудо. Чудо стояло, переминаясь с ноги на ногу.
– Твою ж мать! – выругался в сердцах Владимир.
Пожалуй, это был самый нелепый солдат всего Западного фронта, да и, наверное, всей российской армии. Маленький, про таких обычно говорят «метр с кепкой», сутулый, тщедушный (и в чем только душа держится), лопоухий настолько, что, казалось, научись он махать ушами, то мог бы и взлететь. Большой загнутый орлиный нос несуразно выделялся на худеньком мальчишечьем прыщавом лице. Вдобавок это лицо дополняли круглые очки с большими линзами в толстой роговой оправе, сквозь которые виднелись карие близорукие глаза. Интендант тоже, похоже, шутник попался, выдав ему обмундирование размера на два больше. И сейчас солдат был похож на чучело в своей висящей шинели, края которой волочились по земле, рукава были такие большие, что пальцы тонули где-то в их бездонной глубине. Большие ботинки делали солдата похожим на циркового клоуна на арене. Обмотки на ногах были намотаны кое-как. Венчала это чудо огромная шапка, которая то и дело спадала на глаза, сдвигая очки вниз, и солдат все время ее поправлял, а она снова падала, и он снова без конца ее поправлял. Было видно, что винтовка, которую солдат держал на плече, составляет для него большую тяжесть. «И как он с ней только дошел досюда, – мелькнуло у Владимира в голове, – м-да… Аника-воин… И за что ж мне такое невезение?»
– Твою ж мать, – снова громко выругался Владимир, – кто таков? – спросил он, обращаясь к солдату.
– Штольман Мойша, господин командующий, – высоким писклявым голосом ответил тот, в очередной раз поправляя шапку.
– Не льсти мне, солдат! Когда мне понадобится подхалим, я сам тебя вызову! Как нужно обращаться к офицеру?
Ничего кроме смеха этот солдат у него не вызывал. Хотя Владимир прекрасно понимал, что завтра утром этот солдат идет в бой, из которого шансов выйти у него нет никаких.