Суть моего вагона – «прямого вагона» для езды по всем желательным направлениям – возникла в пространстве внутренней лестницы, связывавшей первый этаж с подвалом дедова дома, в полумраке, рядом с узким окном у лестницы высотой в два и шириной едва ли в полметра, напоминавшим трещину на фасаде дома. В этом пространстве неопределенного назначения, окружавшем внутреннюю лестницу стеллажами, на которых бабушка держала заготовки на зиму и где были полки с коллекцией найденных дедом предметов, а также с вещами, которые окончательно вышли из употребления, но все-таки откладываются на неопределенное время, которое никогда не наступает, находилась моя строительная площадка. Это безымянное пространство, одновременно исполнявшее функции лестницы, коридора и кладовки, с окном-трещиной, окном, перегороженным одной вертикальной и семью поперечными рейками, в результате чего оно напоминало часть шахматной доски: окно-ничья. Потому что здесь в начальной позиции фигуры отдыхают от ходов и касаний пальцев. Каждое окошечко узкого лестничного окна изображало одну шахматную клетку в ничьей. Стекла были мутными и серыми из-за пыли. В самом низу этого продолговатого окна, в нижнем ряду, правое угловое окошечко можно было открыть и зафиксировать небольшим металлическим крючком. Летом из-за продуктов, сложенных на стеллажах, окошечко было постоянно открыто – пустой квадрат, который на полной шахматной доске был предназначен для ладьи.

Сквозь это отверстие я целился во внешний мир: в рыбаков, чабанов, овец, скалы на берегу Нишавы, которые в засушливые летние дни увеличивались вплоть до августовских дождей, когда река вздувалась, а огромные камни за ночь исчезали в мутной рыжей воде. Это был признак того, что летние каникулы заканчиваются и одним прекрасным ранним утром мы отправимся на железнодорожную станцию Сичево, а оттуда поездом на другой конец страны, в приморский город, где меня ждет размеренный ритм обычной жизни. В долгие сентябрьские сумерки, сгорбившись над книгами и тетрадями, я вспоминал это окно в дедовом доме в Сичеве и маленький квадрат в самом его низу, сквозь который я сейчас, сидя за письменным столом, смотрел на совсем иные пейзажи: далекие портальные краны верфи, корабли в заливе, цементный завод, который своими формами напоминал гигантскую шахматную ладью.

Моя комната, «прямой вагон» в любой город, какой я придумывал в мгновение ока, передвигалась по красным линиям железных дорог. Я пальцем прослеживал по карте задуманную линию путешествия, а в раме окошечка величиной с пустое поле шахматной доски сменялись пустые окраины безымянных городов, площади с барочными соборами, бескрайные равнины и голубоватые снежные вершины. Виды менялись со скоростью движения поезда. Все полуденные часы я проводил в камере собственной комнаты, этом передвижном кинематографе, в котором с годами менялся репертуар, так что экстерьеры в моем подростковом возрасте сменились интерьерами. Пейзажи стали статичными, поезд как будто стоял на месте, по невнимательности железнодорожников забытый в каком-то тупике. Я шатался в зимних сумерках, обходил пустые перроны, заглядывал в залы ожидания, сквозь затуманенные окна вокзального ресторана рассматривал одиноких посетителей, часами ожидавших отправления. Я воображал себя невидимкой, словно тень следящим за некой только что приехавшей девушкой и теперь с сумкой через плечо спешащей темными улицами к своему дому. Я следовал за ней, касаясь ее шеи, грудей, бедер. А проникнув вслед за ней в квартиру, переставал быть невидимым. Ничуть не пугаясь, даже не удивляясь моему появлению, она прижималась своими губами к моим, я чувствовал, как ее язык заполняет мой рот. Возбуждение, которое я переживал, целуя незнакомую девушку, заставляло меня терять сознание, как тогда, когда я впервые, сидя на ступенях дедова дома, положил в рот ложку из «Восточного экспресса».