На летних каникулах я и Вадим примкнули к небольшой группе сотрудников из Изобразительных Искусств имени А.С. Пушкина, которые во время своего отпуска отправились по русскому северу. Группа состояла из пяти человек, четверо (Борис, Марина, Маша и Яна) были специалистами по классической западно-европейской живописи и лишь одна Фая занималась иконописью.

В то время я интересовался импрессионистами. Прочел кое-какие книги по теории «чистых» цветов (красок) и, естественно, рассчитывал блеснуть своими познаниями. Но оказалось, что у моих попутчиков импрессионисты не были в почёте, и все мои попытки организовать дискуссии по этой проблеме не встретили никакого интереса. Зато иконопись оказалась именно той темой, которая чем дальше, тем всё ярче обсуждалась и вызывала самые неожиданные споры. Наверное я бы к этому отнёсся с пониманием и без всякого удивления, если бы в процессе нашего совместного пребывания вначале в Вологде, а потом в Кирилове и Феропонтове, сиживании по вечерам у костров и ночовок в деревенских избах на сеновалах, не узнал, что только Фая была чистокровная русская девушка, Борис, Марина и Яна оказались всего лишь полукровкаи, а Маша, так и вообще, – еврейкой.

Из услышанных мною споров я вынес много для себя нового. Мне было безразлично, кто более «велик» Дионисий или Рублёв и чем разливается их техника письма. Меня поразило открытие, что изображение одних и тех же событий с помощью слов и зрательных образов имеют принципиально разное осмысление. И главное, что событие, описываемое словами, осознаётся гораздо менее определённо, чем его зрительное изображение. И как я понял, цель иконописца состояла в том, чтобы эту определённость довести до предельной однозначности. Слушая спорящих, я думал о том, что, возможно, в высказываемых ими суждениях важна и национальная окраска говорившего и его отстранённость, не сопричастность к вере. «А вот интересно, как бы к этим спорам отнёсся тот, кто прошёл духовную семинарию», – думал я и, конечно, сразу же вспоминал об отце.

По возвращению в Москву Марина пригласила меня на чашку чая к своим друзьям искусствоведам. Это была обычная малогаборитная двушка. Все сидели в одной комнате, а дверь в другую была плотно закрыта. В какой-то момент Маша, хозяйка квартиры, попросила меня помочь ей на кухне, и когда я вышел, заговорщически тихо сказала:

– Хочу тебя представить одному человеку.

Предварительно постучав, она открыла дверь в соседнюю ком нат у.

– Алик, познакомься, – сказала Маша, – это наш новый, молодой друг, Игорь, без пяти минут физик.

– Александр Сергеевич Есенин-Вольпин, – не без гордости в голосе, приподнимаясь с кресла, представился незнакомец. – Вот, работаю, исправляю свою обезображенную статью. Присаживайтесь, – указывая на рядом стоящий диван, пригласил Александр Сергеевич.

О Есенине-Вольпине я уже слышал во время посиделок у костра. Он считался хорошим знакомым Маши. Она даже называла его своим другом, на что Фая резко возражала, утверждая, что псих, которому уже в юности поставили соответствующий диагноз, конечно, может быть хорошим знакомым, но уж никак не другом. Маша объясняла, что психоз Александра вызван его неадекватным сопоставлением себя со своим великим отцом, и в доказательство приводила его слишком высокую самооценку своих стихов, изданных недавно в Нью-Йорке.

В свою очередь Фая настаивала, что Алик переоценивает не только стихи, но и свои философские возможности, которые выглядят просто смешными в его «Свободном философском трактате», также изданным в Нью-Йорке. Для меня не было важно ни качество стихов, ни уровень философских изысканий Есенина – Вольпина. Был интересен сам факт, что человек, с отличием закончивший мехмат МГУ и вскорости после окончания защитивший кандидатскую, пишет и издаёт свои стихи и философские трактаты.