Ну, дед, знамо дело, смекнул, что к чему: об этих «красных кушаках» давно по округе славушка шла. Схватил из саней слегу – жердь такую – и на тех двоих. Они, однако, поняли, что один он – и к нему. А дед здоровенный был, силушкой Господь не обидел, он слегой-то кругом себя вертит, их близко не подпускает. Тут и мужичонка ограбленный опомнился: ухватил поводья, которыми его вязать хотели, да петлей сзади и накинул на шею тому, что в переметных сумах рылся, придушил его слегка. А дед слегу-то бросил, встал прямо, по-медвежьи, на снегу топчется: ну подходи, кто смелый! Да вовремя заметил, у одного в руке что-то блеснуло. Шагнул вперед, развернулся, схватил руку с ножом за запястье, на себя рванул, а левым кулаком ему в рожу. Развернулся налево кругом да локтем ему в челюсть. Третий видит такой оборот – бежать кинулся.
– Ух ты! А дальше-то что было, бать? – с загоревшимися глазами поторопил Васятка.
– А чо дальше? Третьего догнали, повязали всех троих да на дедовых санях и свезли к старосте, да на съезжую.
А мужик тот ограбленный в городе на ярмарке расторговался, подарки родне вез. Ну и деньга, конечно, при нем была. Он все бате, деду то есть, Василию, ассигнации совал. Да дед не взял: «Сегодня мне довелось тебя выручить, завтра, может, ты кому пригодишься – вот и все наши счеты». Ну, однако, матери моей он знатный полушалок на радостях отдал: шелковый, с кистями. Да божился, что в поминанье за здравие деда запишет.
– Бать, а у деда, значит, сила добрая была? – помолчав, тихонько спросил Васька.
– Неуж злая? Ведь человека, можно сказать, от смерти лютой в лесу, на морозе, спас…
– Как Илья Муромец? Помнишь, маманя про него былину сказывала?
– А что? И как Илья… Правда, с виду дед Василий на богатыря не больно тянул, да не в обличье дело. Думается мне, однако, благословение на нем такое лежало – от отцов, значит, дедов и прадедов. Помнишь, я тебе давеча рассказывал?
И Сергей Васильевич замолк, будто сам пораженный только что высказанной мыслью. Вспомнилось ему, как умирал отец – лежал на лавке под образами, спокойный, обряженный во все чистое, причащенный и соборованный. И глядя на его просветленный лик, не смела пока вслух голосить собравшаяся вокруг семья.
Ведь именно на нем, Сереге, остановил тогда глубокий, проникновенный взгляд отец, позвал этим взглядом и, положив ему на голову уже почти невесомую руку, слабым голосом сказал: «На тебя их оставляю, и всё тебе. Сохрани и передай» Еще тогда подумалось невольно, что негусто этого «всё». А оно вот, значит, что батя имел в виду… Книги-то дедовские в переселенье с собой брать поопасался: брату Алексею оставил, Олексе, значит. Наверное, их батя и имел в виду. Не сберег отцовы книги, это так. Однако уроки отцовы при нем. Он тряхнул головою, словно стряхивая наваждение, и нарочито строго сказал:
– Ну будет, однако, разговоров: мать вон щи на стол поставила. Иди руки мой да лоб-то перекрести, допреж того, чтоб за ложку хвататься.
Так и запомнился Василию этот вечер: парок горячих щей над столом, отец и мать, дружно сидящие рядом, теплый огонек лампадки под иконой в переднем углу…
Так уж вышло, что в его детской душе кто-то словно перевернул этот короткий разговор, а отцовские слова будто наложили на него какой-то долг, невидимой нитью связали его с незнакомым доселе, но теперь странно близким дедом Василием и другими дедами, прадедами и пращурами, чьи невнятные образы, расплываясь, уходили во тьму.
И теперь уже не ради мести обидчикам копил он силу, бегая, разминаясь, до изнеможения повторяя бойцовские приемы отца. Какая-то иная, еще не названная им самим дальняя цель маячила впереди, звала и тревожила его. Для нее копил он силу и тела, и духа.