Это отсутствие резкой социальной отграниченности малороссийского казачества от других общественных классов продолжается и в позднейшею эпоху, когда казачество становится революционным элементом. Один из предводителей казацкого восстания 1590-х годов, Шаула, был черкасским мещанином, и притом не из бедных, судя по тому, что у него занимал деньги Киево-Печерский монастырь. В Киеве, по поводу того же восстания, было конфисковано несколько домов, принадлежавших казакам-«здрайцам» (мятежникам). Но теснее всего казачество было связано, конечно, с землевладением. В XVII столетии земельная собственность становится даже социальной основой для партийной группировки казачества. Когда впервые введен был реестр, т. е. сделана попытка ограничить казацкие привилегии сравнительно небольшим, тесным кругом более зажиточных казаков, держались относительно польского правительства лояльно, «дуки», – партия, к которой «принадлежали, главным образом, казаки богатые». «Между ними бывали в те времена богачи, что могли смело равняться с земянами; некоторые были шляхетского происхождения. Им было что терять, и они должны были оглядываться на польское правительство». Иначе совсем относились к этому последнему «нетяги», казаки бедные, для которых козакованье было промыслом: «запрещение грабежей для них было отобранием главного источника дохода».

Колонизационная подкладка русско-польской борьбы и сделала главным театром ее не верховья Днепра, стратегически наиболее важные для Московского государства, а земли к востоку от его среднего течения – «левобережную Украину», нынешние Черниговскую и Полтавскую губернии. Борьба с Польшей в XVII веке стала борьбой за Украину. Национальная по форме, национально-религиозная по своей идеологии, в сознании самих боровшихся, борьба эта была, в сущности, социальной. Боролись два типа колонизации – воплощенные в двух общественных группах: казачестве, с одной стороны, крупном землевладении – с другой. Так как первое рекрутировалось преимущественно из людей русского языка и православной веры, а представителями второго были люди польского языка и польской культуры – католичество же в Польше этой эпохи стало чем-то вроде сословной религии всех людей «порядочного общества» и «хорошего» происхождения, – то национально-религиозная оболочка происходившей здесь классовой войны была довольно естественна. Ее не приходилось выдумывать позднейшим ученым, как это в значительной степени случилось с дворянско-посадским восстанием, закончившим Смуту. Но более плотная и прочная, чем в Московском государстве начала века, это была все же лишь оболочка. Казак ненавидел польского пана, потому, что ему, мелкому землевладельцу-хуторянину, не было больше места среди росших со сказочной быстротой и отовсюду надвигавшихся на казацкую землю панских фольварков. А московский помещик потому оказывался союзником этого казака, что он и сам в этих местах был таким же мелким землевладельцем-хуторянином, как и казак, значит, и таким же, как он, социальным врагом панских латифундий. Что в борьбе приняли деятельное участие пробивавшиеся в казачество верхние слои поспольства (посполитый – общенародный), крепостного крестьянства, это было опять вполне естественно так же естественно, как и то, что в 1606–1608 годах крепостное крестьянство боярских вотчин шло рука об руку с мелкопоместными дворянами. Но и там, и тут союз был до поры до времени. Когда враг был выбит с поля, все пришло в норму: казачество осталось казачеством, поспольство – поспольством, и даже тот факт, что казацкие старшины стали уже настоящими помещиками, не дал ничего нового: и в начале века казацкие атаманы ни к чему так не стремились, как к тому, чтобы стать важным элементом господствующего класса.