У дверей сидел почтмейстер Диодор Хрисанфович Трапезников. Он присел на краешек стула, наклонившись к выходу, как непрошеный гость, готовый всякую секунду ретироваться, встретив неодобрительный взгляд хозяина. Старомодный черный фрак, обильно посыпанный перхотью, лоснился. Крохотные глаза напряженно сверлили толпу, а грушевидный фиолетовый нос, казалось, оттаивал в тепле.

Зарудный поклонился ему, но почтмейстер не ответил, проводив внимательным взглядом – точно в первый раз! – молодого чиновника и Машу.

– Что за урод! – воскликнула Маша, когда они миновали переднюю. – Так и хочется потянуть его за нос!

– Диодор Хрисанфович Трапезников, – сказал Зарудный, – существо загадочное. Оригинал. Артистически молчит, ничего подобного я никогда не встречал.

Глаза Зарудного вскоре привыкли к темноте. Их обступили высокоствольные тополи, уходившие вершинами в темное небо. Громче лопотала листва, шумел густой кустарник, деревья подступали к неосвещенным окнам комнат, где спали дети Завойко.

Дальше парк густел, ноги мягко ступали в опавшие тополиные сережки, которых здесь никто не убирал. На маленькой площадке стояла гранитная колонна с крестом – памятник Берингу, основателю Петропавловска. Где-то рядом плескался ручей – он сбегал со склонов Никольской горы и пересекал парк на пути к бухте. В парке было прохладно, стоял запах прелых листьев, смешанный с крепким ароматом молодой зелени. Ветер нес с гор смолистый запах карликового кедра.

Маша опустилась на садовую скамейку у гранитной колонны. Зарудный молча сел рядом. Девушка посмотрела на его лицо, еще более суровое в темноте, и сказала:

– Говорят, вы поете? Спойте мне, прошу вас.

Она взяла его за рукав, и Зарудный растерянно ответил:

– Я без гитары не пою. Голоса-то, собственно, у меня нет. Одна разве душевность.

Она знала, что Зарудный живет далеко, у Култушного озера, на северной окраине поселка. Но Маше доставляло удовольствие видеть, как послушен ей Зарудный, и она полушутя сказала:

– А если я вас попрошу сходить за гитарой? Право, Анатолий Иванович! А? Сходите, дружок!

Зарудный покосился на нее, встал, заслонив собой колонну и тонкий крест на ней.

– Что ж, извольте, – отозвался он просто, – схожу.

Маша растерялась:

– Нет, нет! Что вы! Не нужно! Я пошутила.

А Зарудный все еще продолжал стоять, глядя на нее в нерешительности.

– Мне холодно, – зябко повела плечами Маша.

– Я попрошу у Юлии Егоровны платок.

– Не нужно. – Девушка помолчала немного и вдруг спросила с неожиданной серьезностью: – Ваши родители живы, Анатолий Иванович?

– Да, – ответил он, недоумевая.

– Они пишут вам?

Зарудный замялся было, потом ответил с какой-то нарочитой твердостью:

– Им недосуг было грамоте научиться: все труды, заботы, беды… Лицо Зарудного сделалось замкнутым и неприветливым. – И старшим братьям тоже недосуг… На меня одного только и хватило пороху, с меня одного и спрос… – Он усмехнулся, заметив смущение Маши. – Но старики у меня преудивительные: умные, милые, в целом мире веруют только в бога и в титулярного советника Анатолия Зарудного.

Маше почудилась насмешка в тоне Зарудного, и она спросила с вызовом:

– А ведь, правда, я глупая, Анатолий Иванович?

– Что вы, Машенька! – Зарудный вдруг остро ощутил, что ему уже не восемнадцать, а скоро тридцать. – Вы простая и хорошая…

Но Маша настаивала:

– Глупая, глупая! Когда мы уезжали из Иркутска, я плакала навзрыд. Думала, что кончается жизнь. У каменных ворот за городом мне хотелось спрыгнуть с возка и целовать землю. Все осталось позади – детство, подруги, светлая, прозрачная река. Разлуку с Москвой я почти не переживала – была девочкой. А тут словно оборвалось что-то, будто захлопнулась дверь и ржавые петли пропели: «Аминь, аминь…»