.

«Нам любовь не рай да кущи, нам любовь гудит про то, что опять в работу пущен сердца выжженный мотор»: Письмо тов. Кострову из Парижа о сущности любви маячит некстати – умная эропушка Уэльбека не стреляет, хотя – почему нет? – кажет дуло аккурат в первом акте: «Ольга обернулась и поняла, что дело плохо, мгновенно узнав панический, невидящий взгляд мужчины, изнемогающий от желания, быстро подошла к нему, обволокла его своим полным неги телом и поцеловала прямо в губы» – почти сентиментальный роман, если вырвать фразу из контекста: то самое чтиво, которое по обыкновению увековечивается в бук-шопе шелфтокером[18] со слоганом и изображением беллетриста… Ан Уэльбек не был бы Уэльбеком, не раствори love-story в серьезных вещах, о которых не стыдно распространяться не- и вполне презентабельным обозревателям солидных, или около таковых, СМИ: фотография, живопись, архитектура, социальный space и даже – не без того – божественное, пусть и так, по-простецки: «В сущности, ему нечего было сказать Господу; не сейчас, во всяком случае».

Ему, фотохудожнику Джеду Мартену, прославившемуся благодаря оригинальным изображениям мишленовских карт и даме сердца, и впрямь нечего было сказать ни Господу, ни кому бы то ни было еще – ни в начале, ни в конце пути: исключение составляет, пожалуй, отражение его «я» в Мишеле Уэльбеке, изобразившем себя в романе с изрядной долей цинизма. Но у Уэльбека-персонажа, по всей видимости, все-таки была молодость; Джед же словно бы родился немолодым, словно бы сразу пришел к мысли, посетившей его отца лишь на середине пресловутого полета из вагины в могилу: «Мне было около сорока, моя профессиональная жизнь удалась, но я понял, что больше так не могу». Собственно, почти все уэльбековские герои (и в «Расширении пространства борьбы», и в «Элементарных частицах», и в «Платформе», и в «Лансароте» с «Возможностью острова») так или иначе транслируют в мир именно это, но их псевдобезволие вкупе с приливами естественной мизантропии – суть ширма: они впрямь не могут больше, потому как просто больше не хотят, и это их право – не поза: «Человеческая жизнь – это, в сущности, не бог весть что. Ее можно свести к весьма ограниченному числу событий» – констатирует автор, не преминувший уточнить в нейтральной на первый взгляд, но крайне драматичной на самом деле сцене первого прощания Джедас вроде бы возлюбленной – штучного исполнения русской дамой, носящей штучную фамилию Шеремеева: «Она была молода, или, точнее говоря, еще молода, и воображала, что жизнь предлагает массу разных возможностей, а человеческие отношения богаче схем» – почти чеховские, в общем, мотивы, ну а социальный Гольфстрим, ласкающий представителей высшего слоя среднего класса в расцвете лет (тот же замок Во-де-Люньи, жемчужина «Элитных загородных усадеб» с парком в сорок гектаров) – лишь тактильный мираж: так остаешься без кожи, так понимаешь, что «то» ушло навсегда, «там» никогда не наступит, ну а «тут» – олэй! – тебя, так уж вышло, не существует. «Привет, персонаж!» – Не слышит[19].

Ограничивает количество событий и Джед Мартен, ограничивает по причине хрестоматийного страха перед действием или классической неспособности испытывать сильные чувства. Являясь «продуктом, просто культурным продуктом», он не в состоянии хранить даже иллюзию счастья, заключающегося не только в том, что называют до сих пор творчеством. «Французик ты мой недоделанный…» – говорит сделавшая Джеда Ольга Шеремеева и уезжает из «благословенной Франции» в «немытую Россию»: от некоторых предложений и впрямь нельзя отказаться, особенно если работаешь в компании «Мишлен» и занимаешь