Мандельштам переводит:

Промчались дни мои, как бы оленей косящий бег.
Срок счастья был короче, чем взмах ресницы,
Из последней мочи я в горсть зажал лишь пепел
Наслаждений…

«Косящий бег» и «пепел наслаждений» делают Петрарку Мандельштамом.

А если же совсем кратко о Мандельштаме, то вот так:

Играй же, на разрыв аорты,
С кошачьей головой во рту,
Три черта было – ты четвертый:
Последний чудный черт в цвету!

Что это? О чем? Это – поэзией о поэзии.

Цветаева Марина Ивановна

(1892–1941)

Бытие оправдывается только в слове.

Мартин Хайдеггер.

Она прожила две полновесных жизни (еще одну жизнь, самую любимую – во сне), две жизни, которые с раннего детства постоянно соприкасались, переплетались, но никогда не сливались в одну и кончились в разное время.

Она была вынуждена постоянно покидать ту, подлинную, исполненную божественной полноты, гармонии познания и страдания, где ее окружали «вороха сонного пуха, водопад, пены холмы», где она ощущала в потоке горящего флогистона «полета вольного упорство»; ей приходилось оставлять пребывание в Слове ради «нищей и тесной жизни: жизнь, как она есть», спускаться на землю, по которой она и передвигаться толком не умела, вечно натыкаясь на препятствия, по большей части ею самой и созданные.

Она не хотела признавать никаких пут и условностей, часто вела себя вызывающе глупо («от романтизма и высокомерия, которые руководят моей жизнью»). Ее эгоизм был беспределен, ее желания – высшим законом; она знала о себе, что ей можно все, что она – по ту сторону добра и зла.

Надежда Яковлевна Мандельштам говаривала, что в последние годы жизни Ахматовой отношение к ней ее почитательниц превратилось в один большой сюсюк.

Случай Цветаевой – это уже гранд-сюсюк, вид религиозного поклонения, и всякий, не желающий сливаться в сюсюкании – ересиарх, глумящийся над «благоуханной легендой».

Заключенные в магический круг «благоухающей легенды» глухи и слепы, но Цветаева многое о себе понимает очень хорошо: ««Не могу» – естественные границы человеческой души («не должна!» – для нее вовсе не существует – авт.). Снимите их – душа сольется с хаосом, следовательно, перестанет быть. Я на этой дороге».

Цветаева очень рано осознала, куда ведет этот путь (самоубийство или сумасшествие – «я кончу как Шуман»), но сойти с него не могла: «В том-то и дело, что я ни в чем не раскаиваюсь. Это – моя родная тьма».

Марина Ивановна в мифе, который она творила всю жизнь, всегда «бредет с кошелкою базарной»; весь день – хлопоты: рынок, стряпня, уборка, на ночь глядя – шитье и штопка, пишет урывками при лунном свете, на уголке кухонного стола.

Послушаем Ариадну, вязавшую шапочки, дабы кормить семью: «Как она писала… Отметая все дела, все неотложности, на пустой поджарый живот».

И так с утра и до глубокой ночи. И все письма в двух, а то и в трех экземплярах. И все в сшитых тетрадях, чтобы ни один листок не затерялся.

После рождения Мура мать превратила Ариадну в няньку, домработницу, надомницу и писала о ней подруге: «наступила в кошелку с кошачьим песком и, рассыпав, две недели подряд так и не подмела, топча этот песок ежеминутно, ибо был у входной двери».

А взять совок и веник? За две недели в голову не пришло.

Дьявол прячется в деталях.

«Я в жизни своей отсутствую» – это сказано безо всякого сожаления.


В ноябре 1825 года, в письме Вяземскому из Михайловского, Пушкин позволил себе неосторожное высказывание: «Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому, что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он, мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок – не так как вы, – иначе».